Майор: Сорокапятка - Андрей Вершинин
Она пошла не в лоб. Она пошла слева, по кустам, по низине, в обход левого фланга — туда, где стояло первое орудие Бабушкина, только что сменившее позицию и оттого не успевшее окопаться.
— Бондарев! — заорал Ковалёв в третью трубку, ту, что шла к пехоте. — Слева обход, до роты! Прикрытие первого орудия!
— Вижу! — отозвался Бондарев. — Даю взвод, больше нет!
Взвода не хватило.
Ковалёв со своего ската видел всё — и это было хуже всего, потому что видеть и не мочь есть две разные муки, но вместе они складываются в третью, которой нет названия. Он видел, как немецкая пехота втекает в кусты. Как взвод Бондарева дерётся и как его сминают. Как у первого орудия начинают падать.
— Первое! Первое, отвечай!
Трубка молчала секунд двадцать. Потом в ней задышали — тяжело, с хрипом.
— Здесь Бабушкин, — сказал Бабушкин. — Товарищ лейтенант, у меня расчёта нет. Двое убитых, Кулешов раненый. Автоматчики в кустах, метров полтораста.
Вот она, минута.
Ковалёв её узнал сразу — как узнают знакомую боль. От его щели до первого орудия было четыреста метров по лощине; он добежал бы за две минуты, встал бы к панораме, и на прямой наводке по пехоте с полутора сотен он положил бы эту пехоту осколочными, и он это умел лучше всех, кто у него был, и он это знал.
Он посмотрел вниз, на своё четвёртое орудие в лощине, стоявшее в резерве, с расчётом из троих, — и на секунду прикрыл глаза.
«Как только он посмотрел в панораму — у орудия больше нет командира».
Он сам это написал. Полторы недели назад, огрызком карандаша, в сарае, при коптилке.
— Бабушкин, — сказал Ковалёв. — Слушай меня внимательно. Лапин у тебя?
— Тут он. Подносчиком.
— Ставь его наводчиком.
Пауза.
— Товарищ лейтенант, он мальчишка.
— Он две недели с завязанными глазами маховик крутил. Ставь. Кулешова — на подачу, ранен в руку, подавать сможет. Ты — командир орудия, ты смотришь на кусты, а не в панораму. Ясно?
— Ясно, — сказал Бабушкин.
— Осколочным, прицел сто пятьдесят, по кустам, беглым. Не жалеть. Тюрин!
— Я! — Тюрин, справа, издалека.
— Разворачивай на левый фланг, бей по кустам вдоль! Второе орудие — фланговым по пехоте!
— Есть!
— Четвёртое! — крикнул он вниз, уже без телефона, в голос, в лощину, своему собственному расчёту, оставшемуся без командира. — Выкатывай на прямую, на гребень! Наводчик — за старшего! Осколочным по кустам, прицел двести!
И остался на месте.
Он остался лежать в щели на скате, с биноклем в одной руке и трубкой в другой, и в течение следующих одиннадцати минут не сделал ни одного выстрела.
Он сказал: «правее», и Лапин довернул правее. Он сказал: «выше два», и Лапин поставил выше два. Мальчишка из ремесленного училища, которого две недели гоняли крутить маховик с тряпкой на глазах, клал осколочные в кусты в ста пятидесяти метрах от себя, и клал ровно, а Бабушкин рядом с ним не смотрел в панораму — Бабушкин смотрел на кусты и говорил, куда переносить.
С трёх сторон по низине били три орудия. Автоматчики в кустах продержались минут семь и вылезли обратно, оставив в низине то, что оставляют.
К половине двенадцатого всё кончилось.
Ковалёв спустился со ската — уже потом, когда стало тихо, и не бегом, а нормальным шагом, — и пошёл смотреть свою батарею.
Первое орудие: цело, ствол горячий, вокруг гильзы по щиколотку. Лапин сидел на станине, и его трясло — теперь, задним числом, как и положено. Бабушкин стоял над ним и держал руку у него на плече, огромную, как коровье вымя, и молчал.
Двое из расчёта лежали рядом, накрытые плащ-палаткой.
Второе орудие Тюрина: цело, потерь нет, ствол расстрелян до синевы.
Четвёртое: цело.
Третьего орудия не было.
Ствол сорвало с люльки и отбросило на десять метров, станины скрутило винтом. Из хода сообщения к этому месту тянулся след — по земле, полосой, как будто волокли мешок.
— Он последним пошёл, — сказал Кузьмин, тот самый, которого утром откапывали, и голос у него был никакой. — Сержант Дудник. Он же командир, он последним. Мы уже в лощине были, а его на выходе…
Ковалёв постоял над тем, что осталось от третьего орудия.
Три выстрела. Он сказал: три, не четыре. Дудник сделал три и пошёл в ход, всё по-написанному, до последней запятой, и четверо из пяти были живы, потому что ночью восемьдесят метров рыли в полный профиль с коленом.
Один — не был.
Это была правильная арифметика. Он это знал заранее — вчера, когда рисовал схему и ставил в центре крестик. Он знал, кого туда ставит, и знал, что за это будет, и всё равно поставил, и всё сработало.
Разница между сегодняшним днём и всеми предыдущими была ровно в этом: раньше он платил, потому что ошибался или не успевал. Сегодня он заплатил, потому что так было выгоднее.
Одиннадцать танков пришло. Шесть осталось на поле. Полк удержал высоту 44,2 и держал её ещё сутки.
Вечером Сычёв принёс ведомость.
— Расход: бронебойных тридцать один, осколочных пятьдесят четыре. Осталось: бронебойных двенадцать, осколочных двадцать. Матчасть: три орудия, четвёртое разбито безвозвратно, ствол в ремонт не годен, докладную я написал. Людей… — старшина перевернул страницу. — Трое, товарищ лейтенант. Дудник, Гарипов, Мешков.
Ковалёв взял карандаш.
— Товарищ лейтенант, — сказал Сычёв.
— Ну.
— Комбат Бондарев приходил. Просил передать: взвод у него положили весь, шестнадцать человек. Он не в претензии. Он сказал: артиллерия шесть коробок сожгла, а его взвод бы столько не сжёг ни в жизнь. — Старшина помолчал. — И ещё сказал: скажите ему, что он правильно сделал, что не пришёл. У него, говорит, лицо было такое, что он вот-вот прибежит.
Ковалёв расписался. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.
Он отдал ведомость, дошёл до своей щели на скате, сел там, где лежал утром, и посмотрел на поле, где ещё дымили шесть коробок и где в двухстах метрах внизу стояло разбитое, скрученное винтом третье орудие.
Потом достал тетрадь и записал итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
Не пошёл.
Глава 8
Эмка пришла на позиции в девять утра, и Сычёв увидел её первым.
— Товарищ лейтенант. Начальство.
Начальства было