Леонид Кудрявцев - День без Смерти (сборник)
Ерасимов осторожно подхватил женщину под голые колени и горб. Очень тяжело было, неловко, на он напрягся и медленно двинулся вперед.
Жил Ерасимов на третьем этаже, и эта был единственный этаж, где горела лампочка, поэтому он сперва долго брел по крутой лестнице, нашаривая ногами ступеньки, еле удерживая незнакомку, которая безжизненно оттягивала ему руку, и то пугался: не померла ли она с испугу, — то злился на жертву Щекиладки. Впрочем, винил больше себя: зачем навязал себе и эти хлопоты, и эту тяжесть, и эту ответственность. Не бросишь же ее теперь здесь, на полдороге, придется тащить к себе, терять время… а спать хочется — спасу нет!.. И почему-то Ерасимов подумал, что к литературе он последнее время относится так же, как к этой ноше: бросить невозможно, но понимаешь, что не стоило и связываться. Горько стало в горле…
Он почти добрел до своей двери, когда женщина вдруг упруго вздрогнула в его руках. Очнулась, слава богу! Ерасимов хотел помочь ей встать, но его нога скользнула, он дернулся к перилам — и уронил незнакомку.
А она почему-то не упала. На миг повисла в воздухе и вдруг подобно огромной ночной бабочке, Слепшей от света, заметалась по узкой лестничной клетке, то касаясь пола, то ушибаясь о стены и потолок, подняв облако пыли, перемешанной с известкой, болезненно вскрикивая при ударах, вновь бросаясь на стены, словно птица, которая стремится вырваться на волю, разбив преграду своим телом и сильными крыльями. Так вот что крикнул на прощание Щекиладко. Не горбатая, нет! “Она босая и крылатая!” То, что казалось горбом и широким плащом, было крыльями!..
Его оцепенение прервал испуганно-ночной, осторожный и в то же время полный неистового любопытства звук. Такой звук возникает, когда пытаются бесшумно преодолеть сложную заградительную систему замков и цепочек.
Даром окатило Ерасимова — взмокли волосы на шее, а потом в холод бросило. Он кинулся к своей двери, вырвал из кармана ключ, вонзил его в скважину, и, когда вбегал к себе, ударило мыслью, что лучше бы сейчас захлопнуть дверь — проснуться от непостижимого сна, но летунья, словно почуяв спасение, ворвалась во тьму ерасимовского коридора, и дверь захлопнуло порывом ветра. Тут же раздался тяжелый и мягкий звук: сорвалась вешалка с одеждой.
Потом стало тихо. Тихо и темно. Через окно комнаты вошла луна, узкая бледная полоска, словно зыбкий мост, пролегла от окна до коридора. И слова, призрачные, как лунный луч, возникли в уме Ерасимова, будто кто-то прошептал ему на незнакомом, но понятном наречии:
В час, когда день угас,
Не одна ль струит
На соленое море блеск,
На цветистую степь
Луна сиянье?..
— Как тебя зовут?
— …
— Да ты не бойся!
— Я не страшусь тебя, о незнакомец беспечный. Ты мне обречен!
— Ничего себе! Не успела увидеть… Если я холостой, так это еще ничего не значит. Я ведь тебя и не разглядел толком. Кажется — извини, конечно, — ты женщина не моего типа. Я предпочитаю маленьких черненьких. Опять же, крылья твои… А какого цветя у тебя глаза?
— Не знаю о том.
— Ну не злись ты!
— Нет, я не злюсь.
— Что ж глупости говоришь? Кокетка! Чтоб женщина не знала, какого цвета у нее глаза…
— Не называй меня женщиной, не нарекай еловой чуждым.
— А? Пардо-он… И помыслить не мог, чтоб в наше время еще хоть кто-то… Ну, твои проблемы! Впрочем, ясно — крылья. Да, как-то трудно представить… Черт, неловко вышло. Ну извини, не дуйся. Погоди, сейчас свет включу, кофе сварим.
— Нет!!!
— Чего ты? Торопишься, что ли? Дома ждут? Не пойму вообще, как только тебя на улицу отпускают, да еще одну. Такую если неожиданно увидеть, с перепугу можно… это… Извини, конечно. А ты отсюда далеко живешь?
— О, далеко!..
— Ты прости, я, наверное, назойлив, но… ты так и родилась с… этим?
— Да. От рожденья меня носят крылья по свету.
— Вернее, ты их носишь, бедолага.
— Мы все такие — и жребий наш не тяготит нас.
— Да ты что?! Вся семья, что ли?!
— Да, мои восемь сестер от рожденья крылаты.
— Господи! Девять крылатых девок!.. А родители твои тоже уроды? То есть это… извини, я…
— О нет! Наш отец — луноликий, солнцекудрый красавец. Небесноокий и среброногий владыка…
— Ух ты, ну и штиль! Ты стишками, случаем, не балуешься?
— Что, объясни, эти слова означают?
— Стихи, говорю, не пишешь?
— Нет! Я не из этого племени…
— Ну и слава богу. Надоели стихоплеты — и стихоплетки тоже.
— Отчего же? Не сам ли ты услаждаешь себя ритма и рифмы игрою?..
— Что же, что сам! А кстати, откуда ты знаешь?
— Об этом известно мне.
— Ну откуда, а? Наверное, читала что-то мое? И как? Нравится?
— Нет.
— Нет?! А… ха! Ну-ну.
— Ты рассержен?
— Да нет, почему? Просто… могла бы хотя бы из вежливости сказать: мол, ничего, читать можно. Конечно, стихи — дело субъективное, но их ведь хвалили. И в прессе, и не раз! Есть, конечно, такие, как ты… А чьи же стихи тебе нравятся?
— О, очень не многих!.. Среди других знала я женщину в годы иные. Она умерла от несчастий сердечных. Но творенья ее…
— Да, знаю я таких бедняг. Что-то с мужиком не сложилось, взбрыкнет — а потом всю жизнь убеждает себя и читателя в том, что любит только его, его — единственного, себе душу травит, а ни ей до него, ни ему до нее, в сущности, дела нет.
— Нет, та иною была…
— А, все одинаковые. Ну-ка, выдай что-нибудь ее.
— Смысл твоих слов мне опять непонятен.
— Прочти, говорю, ее стихи какие-нибудь, если помнишь.
— Помню. Послушай.
Сверху низвергаясь, ручей прохладный
Льет сквозь ветви яблонь свое журчанье,
Из дрожащих листьев кругом глубокий
Сон истекает.
— Да-а? Так… А еще?
— Критянки под гимн окрест огней алтарных
Взвивали, кружась, нежные ноги стройно,
На мягком лугу
Цвет полевой топтали.
— Значит, это твоя знакомая написала?
— Да.
— Ну надо же! Слегка старомодно, ты не находишь?
— Что говоришь ты?
— Да ничего… И когда же она умерла? Давно?
— Да — для тебя. А для меня молода и жива она вечно.
— Ты что, думаешь, я совсем пинжак? Погоди-ка.
— Нет, нет, не надо огня!
— Да ладно, в коридоре-то я не включаю, чего всполошилась? Сиди себе. Я только в комнате, сей. час… книжечку одну возьму. Это из “Всемирки” — “Античная лирика”. Шутишь ты слабо, подруга. Это же все стихи Сафо.