Самая страшная книга. DARKER. Твари и хвори - Алексей Гибер
Ветер перемен сбивал с ног – устоять было нельзя. Так их всех и осталось-то в строю – он сам да Софи, которую он выкупил почти девочкой из одного крепостного театрика. А остальные – пф-фють! Наталья Андреевна, дама основательная и крепкая, в первый же день по прибытии в Александрию слегла с расстройством кишечника. Исходила кровью. Про Доронина, насаженного на штык, что фазан на вертел, даже вспоминать не хочется. Впрочем, его и не любил никто. Есть еще Прошка, но с него какой спрос – малолетка. Еще и немой.
Зуб вновь напомнил о себе, да так, что Пьер взвыл от боли. Стукнул каблуками, схватил что-то со стола и сжал в кулак – хрустнуло, брызнуло, по запястью потек желтоватый тягучий сок, уползая медленно за манжету. Таракашечка!
Пьер брезгливо отер ладонь о столешницу, о самый край. Глотнул вермута прямо из бутылки – вкус полыни шибанул в нос, в мозгах снова полыхнуло, и Пьер, уже совсем ничего не соображая, как был, без сюртука, выбежал и бросился в жаркий котел улочек – искать зубодера.
Он метался по Каиру, что осенний лист. Спрашивал, узнавал, вчитывался в вывески. Прихлебывал вермут из бутылки. В голове шумело. Боль острым штыком ковыряла внутри.
Шальные ноги вынесли Пьера на широкую площадку. Вокруг толпилась публика, и по особой скученности и возбужденным возгласам можно было понять, что привлекло их внимание одно из двух – казнь или представление. Смерть или театр.
Солдаты, солдаты кругом в синих мундирах. То тут, то там мелькали расшитые доломаны и плюмажи кавалеристов, строгие белые и черные одежды местных и еще разноцветье той специфической публики, что сопровождает солдат в походах. Много тут было народу. Зрители дышали страстью.
Пьер ввинтился в самую гущу, стал протискиваться, упал, но пополз дальше на карачках, тыкаясь головой под коленки. Ему отдавили пальцы, кто-то обидно стукнул по голове кулаком, но он все полз и вырвался, наконец, в центр круга.
Тут стоял вертикально ящик – гроб, ярмарочный балаган, грубо и небрежно укрытый тканью. Сверху табличка с кривой надписью на французском: «Лоран Мурге с куклой Гиньоль. Порошки, зубы и представления».
– Зубы! – простонал Пьер.
Кто-то пребольно пнул его по заду, и публика взорвалась смехом. Но смеялись не над ним. Из балагана вела хрипатым голосом разговор с окружающими кукла. Гипертрофированные ручищи и голова. Глазища, нос что флюгер.
– Хе-хе-хей! – закричала кукла. – Сейчас мы тебе все зубы-то повыдергаем! А ну!
Пьер схватился за рот обеими руками.
Кукла склонилась над другой куклой, которая почти Пьеру была не видна и изображала лежащего человека. Ее деревянная ладонь тряслась во все стороны, что обозначало, вероятно, страх.
Послышались отчетливо скрип, стоны, крики «ой-е-ей».
– Ага, не идет клещами! – заорала первая кукла. – Ну, сейчас я тебе задам!
Кукла сунула руку в рот товарке, и во все стороны полетели зубы. Один долетел до Пьера, и он с ужасом отметил, что зуб-то настоящий, человечий, да еще и вымазан свежей кровью.
– Хо-хо-хо! – продолжала кричать кукла. – Все зубья тебе повыдергиваю!
Публика была в восторге.
– Вместе с головой давай, рви вместе с башкой! – кричали.
– С башкой?! – всплеснула кукла огромными ладонями. – А что? Нет башки – нет зубов. А ну!
Кукла уцепилась руками за голову лежащей, поднатужилась, повертела и вдруг оторвала голову. На ткань плеснула кровь. Публика взревела. А довольная кукла выставила вперед деревянную головку – на той схематично, но весьма талантливо была нарисована грустная рожа с перемазанным красной краской ртом. Мелькнула маленькая портьера, скрывая куклу с глаз, и из-за ящика вышел гладко бритый коренастый мужчина. Поверх рубахи наброшен кожаный фартук, рукава закатаны и обнажают мощные длинные руки с ладонями-лопатами под стать кукольным.
Народ щедро сыпал монеты в протянутый мешок.
Вскоре почти все разошлись, кроме кучки мальчишек, которые что-то галдели непонятное, и пары зевак. И Пьер остался, все еще сидя на земле и держась за щеку, рядом – допитая бутылка из-под вермута. Мужчина воззрился на него сверху – монументальный, на обнаженных руках черные волосы, шрамы и синяки.
– Зуб? – спросил он Пьера.
Голос его был глубок, сочен и ни в какое сравнение не шел с карканьем куклы.
Пьер вспомнил летящие во все стороны зубья, ему поплохело, и он бухнулся затылком о землю.
3Город пылал ненавистью.
Он распухал, питаясь смрадом гнилых госпиталей, общих могил, экскрементов, перезревших фруктов. По улочкам струился сладковатый запах разложения.
Чума все отчетливее читалась в заострившихся лицах и слезящихся глазах, и даже в облаке пыли на горизонте мерещилась смерть. И пусть болезнь пока пряталась все больше в тени, в складках пропотевшей одежды, под накидками женщин, но крысы, ее гонцы, лоснящиеся черным мехом, уже не стесняясь, грызли полуистлевший труп лошади на улице.
Прошка чувствовал, что попал в сказку. Все вокруг было интересно, аж до дрожи, – он ходил опьяненный и счастливый. Вокруг него жил чудной, яркий, так сладко пахнущий мир.
Его главным развлечением стали казни и театр.
Казнили здесь помногу. Даже больше, чем в Париже.
Местные отвечали внезапным террором. Вот болтается на веревке гусарский офицер – кишки из распоротого живота висят до самой земли.
Вот привезли мешки, открыли их, и покатились по площади головы гренадеров. Все головы как на подбор – круглые, словно репа, и усатые.
Жену земельного чиновника забили палками на узкой улочке, почти на виду у всех – муж опознал ее по медальону.
А театр, театр играл разнообразием. Экзотика и высокая оплата приманили фокусников, жонглеров, куплетистов и даже комедиантов из «Комеди Франсез». Ярмарочные таланты и короли подмостков со всей Франции, Голландии, Италии.
Прошке театр нравился. Мамка, крепкая рязанская крестьянка, обстирывала театральную труппу, да и вообще вела хозяйство, став в итоге кем-то вроде экономки при Петре Николаиче, а потом вдруг сгорела в аду лихоманки. Но Петр Николаич сироту не бросил. К делу приладил. Считай, весь быт теперь на Прошке. Он все умеет – одежду зашить, каблук приделать, кашу или щи приготовить, декорации колотить. Только к театральному делу оказался неспособен. Потому как нем с рождения. Слышит хорошо, даже заковыристые хранцузские слова разумеет, но изъясняться не может – одно мычание. А как Прошка в Париже увидал на рынке пантомиму – аж встрепенулся. И без языка можно театр делать! За рукав Петра Николаича хвать! А тот ему: «Отцепись, Прошка». Так что не получается пока с театром.
С казнями как-то лучше. Очень уж увлекательно смотреть. Что-то в этом есть ненастоящее – истинно представление! Не может же так быть: человек – вот он есть, Божье творение, ходит, ест, спит, другое всякое, а потом – бух-бах-вжик, и нету его. Одна оболочка, как театральный костюм брошенная. Подбирай, переодевайся. Вот бы так научиться натягивать на себя чужую личину.
Прошка, пока улочками пыльными брел,