Измена. Лишняя жена дракона - Лиссбет Котцова
Я перечитала строку трижды.
Не потому что не поняла.
Потому что слишком хорошо поняла.
Бумага дрожала в пальцах. В комнате стояла такая тишина, что слышно было, как где-то за стеной потрескивает огонь в камине. Или это не камин? Может, весь этот дом дышал? Может, дворец Арагвели был живым существом, огромным, каменным, равнодушным — и сейчас просто наблюдал, как одна женщина читает послание другой женщины, мёртвой или почти мёртвой.
Я опустилась на край кровати.
Тамара Орбелиани писала неровно. Некоторые буквы срывались вниз, словно рука у неё слабела. На бумаге были тёмные пятна. Не чернила. Я не хотела думать, что это кровь.
«Я не знаю, кто ты. Не знаю, откуда придёшь и почему сможешь открыть шкатулку. Но если источник пустил тебя в моё тело, значит, он выбрал не смерть. Значит, у нас ещё есть шанс».
У нас.
Я прижала письмо к груди и закрыла глаза.
— Тамара, — прошептала я. — Что с тобой сделали?
Ответа не было.
Только зеркало напротив дрогнуло, будто по его поверхности прошёл ветер. Но отражение осталось моим — её лицом, моими глазами, чужой бледностью.
Я снова посмотрела в письмо.
«Не верь Левану».
Пальцы сами сжались.
«Не потому, что он чудовище. Это было бы проще. Чудовищ легко ненавидеть. Леван хуже — он человек, который умеет быть честным там, где это не ранит его гордость. Он не лжёт сам, если может позволить другим солгать за него. Он не убивает руками, если можно отвернуться и не видеть, как тебя убивают».
Я медленно выдохнула.
Больно.
Странно, но мне было больно не только за себя. За неё. За женщину, которая, видимо, до последнего пыталась оправдать мужчину, разрушившего её.
Я знала это.
Я тоже когда-то говорила: «Он не плохой. Просто запутался». Потом: «Он устал». Потом: «Ему сложно». Потом: «Я, наверное, сама виновата, что он перестал хотеть домой».
Женщина может годами строить для мужчины оправдательный дом. Кирпичик за кирпичиком. А потом однажды проснуться под его обломками.
«Не верь Совету. Они называют себя хранителями равновесия, но равновесием здесь называют молчание женщин, послушание детей и страх младших родов перед старшими».
Я сглотнула.
За окнами сгущался вечер. Небо стало тёмно-бордовым, будто кто-то разлил по горизонту вино. Внизу, во дворе, слышались голоса. Стража. Слуги. Кареты. Жизнь дворца продолжалась, как будто сегодня никто никого не приговорил к изгнанию.
Как будто я просто перестала быть женой.
Как будто женщина после развода исчезает не сразу — сначала её выносят из дома вещами, бумагами, взглядами, а потом удивляются, почему она больше не отвечает на своё прежнее имя.
«И главное — не верь женщине с золотыми глазами».
Кетеван.
Я почувствовала, как по коже пробежал холод.
«Она улыбается так, будто просит прощения. Но её жалость пахнет ядом. Если она рядом с Леваном, значит, они уже начали. Если она носит ребёнка, значит, времени почти не осталось».
Письмо едва не выпало у меня из рук.
Ребёнок.
Значит, Тамара знала? Или подозревала?
Я прочла дальше.
«Ребёнок Кетеван — не то, чем его назовут перед Советом. Не наследник. Не дар крови. Не новая надежда рода Арагвели. Я не успела узнать всё. Но знаю: им нужен не младенец. Им нужен сосуд».
Сосуд.
Слово было мерзким. Холодным. Неживым. Так не говорят о ребёнке. Так говорят о чаше, о банке, о вещи, которую можно наполнить чем угодно.
Я вспомнила руку Кетеван на животе. Красивый жест. Тёплая улыбка. Слёзы.
И то, как она прошептала мне: «Ты пожалеешь, что не умерла тихо».
Пальцы онемели.
«В Шавцихе дети».
Я замерла.
Вот оно.
То, ради чего мёртвая женщина писала сквозь страх, слабость и, возможно, боль.
«Трое. Темур, Мариам и Лука. Если они ещё живы. Если Марта смогла удержать защитный круг. Если стены крепости не предали нас, как люди».
Марта.
Имя отозвалось в памяти тела слабым теплом. Старая женщина с шершавыми ладонями. Запах трав. Голос: «Не плачь, княгиня. Слёзы здесь слышат не только живые».
«Темур будет кусаться. Не ругай его. Он уже видел, как взрослых просят о милости, а потом бросают в клетку. Мариам будет молчать. Она видит больше, чем должна видеть девочка. Если она скажет, что в комнате кто-то есть, — верь ей. Даже если комната пуста».
Я читала и всё сильнее чувствовала, как внутри меня что-то меняется.
Ещё час назад Шавцихе было просто названием. Проклятой крепостью. Безумным выбором, сделанным из злости, гордости и отчаянного желания не взять подачку у мужчины, который растоптал жену.
Теперь там были дети.
Трое детей, которых я не знала.
И женщина, которой уже не было, просила меня о них.
«Лука маленький. Он не виноват в том, что в нём течёт опасная кровь. Если Совет узнает, что он жив, они придут первыми за ним. Не отдавай его. Что бы тебе ни сказали. Кто бы ни просил. Даже Леван».
Леван.
Имя будто обожгло.
Я подняла глаза на дверь, словно он мог стоять за ней.
«Я хотела рассказать ему. Больше раз, чем могу признать без стыда. Стояла у его дверей. Писала письма. Сжигала их. Думала: если он узнает про детей, он защитит. Потом поняла — Леван защищает только то, что считает своим. А меня он своей уже не считал».
У меня защипало глаза.
Не от жалости. От злости.
Потому что это было слишком знакомо. Страшно знакомо. Мужчина может годами жить рядом с женщиной и не видеть, как она исчезает. Может думать, что знает её, потому что знает, где она сидит за столом, как подписывает письма, какое платье надевает на приём. Но не знать, чем она дышит ночью. Чего боится. Что прячет. За что готова умереть.
«Если ты другая — прости меня».
Я задержала дыхание.
«Я чувствую, что кто-то может прийти. Не дух. Не призрак. Живая душа. Чужая. Сильнее моей. Если это случится, не думай, что украла мою жизнь. Моей жизни почти не осталось. Возьми то, что сможешь. Моё имя. Мою кровь. Мой дом. Только не бери мою привычку молчать».
Письмо расплылось.
Я всё-таки заплакала.
Тихо. Без всхлипов. Слёзы просто покатились по лицу, горячие и злые.
— Я не знаю, как, — прошептала я. — Слышишь? Я ничего не знаю. Я не умею в вашу магию. Не знаю законов. Не знаю, кто враг, кто нет. Я даже в этом платье дышать не могу.
Бумага молчала.
Я сжала её осторожнее.