В постели с бандитом - Ая Кучер
— Ты вроде зарекомендовала себя умной девочкой, — усмехается Мансур, уголок губ дёргается. — Угадаешь, что я имел в виду?
Его тон насмешливый, спокойный. Но за этой ровностью — угроза. Тот самый холод, от которого кровь густеет.
Я пытаюсь что-то сказать, сглатываю, и рот пересох. Голова кружится — от страха, от напряжения, от всего сразу.
— Ну… я… — начинаю тихо, глупо. — Предать тебя — глупый поступок. Так что, наверное, я не очень умная.
Господи, зачем я это сказала?
Зачем, зачем, зачем?!
Откуда во мне это нервное желание шутить там, где нужно молчать?
Я чувствую, как мышцы сводит от напряжения, пальцы дрожат. Глупая. Безоружная. Сижу здесь, как птица в руках у хищника, и сама же провоцирую его.
Мансур хмыкает. Его пальцы сжимаются на моём бедре. Скользят к внутренней стороне, вызывая пульсацию.
Внутри поднимается тревожное, липкое ощущение. Сердце в груди будто перестаёт биться, а потом снова грохочет.
Но я хочу получить от него хоть какое-то слово, чёткий знак. Любая ясность лучше бесконечных догадок.
Лучше пугающей неизвестности, где фантазии рисуют картины ещё страшнее правды.
Я пытаюсь зацепить за что-нибудь, хоть маленькую ниточку информации.
Если он скажет «неделя», хоть как-то можно сообразить, выжить; если «навсегда» — тогда нужно драться по-другому.
Это опасная игра. Я чувствую это в каждой мышце — каждое слово может обернуться топором.
Но мне нужно знать срок! Нужно понимать, когда я смогу вернуться к…
— Опасная тактика, — говорит Мансур спокойно. — Лучше не зли меня, девочка.
— Я не злюсь, — сиплю я. — Просто я не понимаю. Мне нужно знать хоть что-то. Сколько ты собираешься держать меня здесь? Мне нужно вернуться.
— Чего не понимаешь? Ты ещё не дошла до сути? Я решу сам, когда закончится этот спектакль. Не выпущу, пока сам не решу.
Его слова — как приговор: коротко, просто и окончательно. Он не расписывает план, не даёт расписания.
Меня охватывает паника, горячая и тупая. Внутри всё будто натянуто до предела.
— Пожалуйста, — говорю тихо. — Даже один ориентир. День, неделя… Я должна планировать. Люди ждут меня. Если ты хочешь, чтобы я осталась — скажи это. Но скажи честно.
Его глаза задерживаются на мне. По ним легко читать: он оценил, взвесил, и ему нет дела до моей просьбы.
И в этом безразличии столько власти, что мне становится ещё хуже. Наконец он отводит взгляд и произносит медленно, без спешки:
— Слушай внимательно. Я не даю расписаний. Я не работаю по часам. Ты будешь здесь, пока я сам не решу, что так должно быть иначе. Поняла?
Словно холодной ладонью похолодело всё внутри. Ответ — короткий, окончательный.
Не слово «навсегда», но смысл тот же: в его руках теперь не только моё тело, но и мой счётчик времени. Нет календаря, нет рамок, только его воля.
Я ощущаю, как моя надежда горит и гаснет. Вместо этого остаётся стальной фактичный ужас.
И в этот момент страх постепенно уступает место холодной гидре рациональности: если я не могу изменить условия — надо менять стратегию.
Если Мансур не даст сроков — нужно взять их по частям: информацию о паттернах охраны, о распорядке, о слабых местах в его доме.
Любая мелочь — и она станет моим инструментом.
Я сглатываю, пробую ощутить себя не жертвой, а человеком, который ещё что-то может сделать.
— Я не хотела тебя предавать! — выдыхаю. — И ты это знаешь. Тогда, в больнице… У меня правда не было выхода! Твой отец приказал…
— А ты послушно выполнила его приказ! — рявкает Мансур.
Звук его голоса ударяет, как выстрел. Я вздрагиваю всем телом, будто волна прошла сквозь позвоночник.
Его лицо меняется на глазах. Маска спокойствия трескается, будто фарфор под давлением.
По скулам проходит резкая линия, желваки двигаются, будто он сжимает зубы так сильно, что кость вот-вот треснет. Вены на шее проступают, будто чёрные линии гнева.
Глаза — тёмные, как нефть, но теперь в них бурлит. Взгляд — не просто злой, он живой, слишком настоящий.
Мгновенно ясно, что за этой сдержанностью всегда кипел вулкан.
Я не могу отвести глаз. Это уже не тот человек, что говорил холодно и сдержанно. Это зверь, которому сорвали намордник.
Внутри всё переворачивается. Живот сжимается в ком, ладони леденеют. Я чувствую дрожь, такую настоящую, что мышцы будто отказываются слушаться.
— Говорят, что врач всегда действует в лучших интересах пациента… — рычит он, явно стараясь держать себя в руках.
— Я не была твоим врачом! — вскрикиваю. — Я даже медсестрой полноценной не была! Я помогала… И мне приказали… Я боялась за свою жизнь!
— Ты не того боялась, Мили.
И я знаю — правда. Самая горькая, самая мерзкая.
Я боялась его отца. А нужно было опасаться человека, чьи поцелуи мне когда-то казались самыми сладкими.
Но тогда, в ту ночь, когда в ординаторскую вошёл отец Мансура, всё перевернулось.
— Фройляйн Тамила, — сказал он по-немецки, с тем самым акцентом, который резал слух. — Вы — та, кто ближе всех к нему. Вы обязаны помочь.
Я не была ни врачом, ни медсестрой в классическом смысле. Среднее звено — помощница по уходу и наблюдению, между младшей сестрой и дипломированной медсестрой.
Моя работа была не лечить, а следить: измерять давление, подменять капельницы, успокаивать пациентов, помогать врачам.
В Австрии нас учили быть терпеливыми. Невозмутимыми. А я тогда дрожала так, что ни глаза, ни руки не слушались.
Я хотела отказаться. Клянусь, хотела. Пальцы тряслись, язык прилипал к нёбу.
Но выхода у меня не было.
— Твой отец меня обманул, — произношу я. — Или нет… Я не знаю. Он сказал… Что я обязана это делать. Что ты сорвался. Что я должна помочь.
Мансур не двигается. Только смотрит. Этот взгляд прожигает, заставляет пересыхать во рту.
Я втягиваю воздух, и сразу вспоминаю, как было тогда.
Как внутри всё скручивало от мысли, что мужчина, которого я… К которому я…
Что Мансур снова вляпался в зависимость.
Я ведь не знала его в плохом состоянии. Не видела. Когда Мансур приехал в клинику — меня ещё не пускали никуда.
Я пришла туда едва ли не санитаркой. Низшая позиция среди всех, пока я получала хоть какое-то базовое медицинское образование.
Лишь после трёх лет меня начали пускать в «закрытое крыло».
Там лежали «особые» пациенты — состоятельные, влиятельные, нуждающиеся не просто в лечении, а в тишине, покое и анонимности.
Там не говорили «больные». Там говорили гости.
И среди них был Мансур.
Я тогда ещё не знала, кто он. Не знала фамилии, только номер палаты — 212.
Я