Чужой берег - Игорь Алмазов
И единственное, что делало нас Россией на этой палубе, был этот молебен и этот флаг на столе.
Сто тридцать человек слушали про государя, которого большинство из них никогда не видело. И слушали всерьёз.
После молебна капитан окропил палубу святой водой, и после этого сказал слово.
Слово вышло короткое.
Он сказал, что мы стоим в чужом порту, и что здесь на нас глядят. Что за три недели плавания команда показала себя хорошо, и что он это отметил. И что впереди Атлантика, а после мыс Горн, и там будет труднее всего, что было до сих пор.
— Ура государю императору!
Палуба рявкнула так, что я вздрогнул. Кричали трижды, и на третий раз с соседних судов, я думаю, было слышно.
А после я поглядел на воду и увидел то, чего не ожидал.
На английском линейном корабле, стоявшем от нас кабельтовых в двух, поднимали флаги. Не свои. Наши.
Разобрал я это не сразу и разобрал по цвету, а после мне Литке объяснил, что так принято. Когда чужой корабль празднует, ему отвечают, поднимая его флаг на своей мачте.
— Ловко, — сказал я.
— Обыкновенно, — пожал плечами мичман. — Мы им так же ответим.
И всё-таки я стоял и смотрел на этот русский флаг на английской мачте, и мне было приятно.
Три дня назад в таверне мы едва не подрались с четырьмя англичанами.
Но в итоге всё закончилось мирно. И теперь я видел, как мирно могут сосуществовать разные народы.
Жаль, что так получается не всегда.
* * *
Дальше был обед, и вышел он праздничный.
Артелям выдали по чарке сверх положенного и подали свежее мясо, купленное на берегу, и зелень, и белый хлеб вместо сухарей.
Я обошёл палубу и поглядел, как едят.
Праздничный обед на корабле есть лекарство, а вовсе не роскошь. Люди, которые полгода едят солонину, дуреют от однообразия, и от этого падает и настроение, и охота работать. А раз в месяц дай им мяса и белого хлеба, и они держатся ещё месяц.
Головнин это знал и так, без всякой науки.
Матюшкин ел за двоих и был этим страшно доволен.
— Андрей Ильич! Гляньте!
— Гляжу.
— Второй кусок! И ничего!
— Не спешите так, Фёдор Фёдорович. Пожуйте.
А в конце обеда старший офицер объявил то, чего я не ждал.
Он вышел и прочёл по бумаге, что по причине работ на верфи выход из Портсмута отложен, и что шлюп простоит здесь долее назначенного.
По палубе прошёл гул.
После шторма у нас разбило шлюпку и унесло часть фальшборта, и всё это чинили на английской верфи. А верфь работала не на нас одних, и очередь двигалась, как двигается всякая очередь.
Я стоял и, признаться, обрадовался вдвое.
Во-первых, лишние дни на берегу означали свежую пищу, а свежая пища для команды перед Атлантикой дороже всего.
А во-вторых, у меня в кармане лежало письмо Маршалла в Хаслар, и я до сих пор не знал, когда сумею туда попасть.
Теперь сумею.
После обеда я взялся за завтрашнее. Шкипера с «Николая» надо было колоть шестнадцатого, и я весь остаток дня готовил то, что должно быть готово.
Скородумова я позвал в лазарет и выложил всё на стол.
— Владимир Гаврилович, завтра вы при мне.
— Знаю. Антон Григорьевич сказывал.
— Тогда слушайте, что мы будем делать, потому что делать это придётся быстро, а объяснять на месте будет некогда.
Я разложил инструмент.
Троакар — это трубка со вставленным внутрь острым стилетом. Им протыкают, после вынимают, а трубка остаётся в груди, и через неё идёт жидкость.
— Первое. Всё, что войдёт в человека, кипятим.
Скородумов поднял брови.
— Троакар?
— И его, и канюлю, всё. Четверть часа в кипятке, и после не хватать руками за то, что войдёт внутрь.
— Дык он же железный, что ему сделается.
— Ему ничего, — я поглядел на него. — А человеку сделается. Владимир Гаврилович, я вам это уже объяснял в августе, и вы тогда согласились.
— Про руки помню.
— Тут то же самое, только хуже, потому что мы лезем в грудь. Ежели в груди заведётся, мы его потеряем, и потеряем не за день, а за неделю, и он будет гнить у нас на глазах.
Фельдшер помолчал.
— Ладно, — сказал он. — Кипятить так кипятить.
Он взял со стола канюлю и повертел её в пальцах. И пальцы у него были спокойные.
За этими пальцами я следил с августа. С того самого дня, как мы уговорились сокращать, я всякое утро глядел, как он берёт склянку и как держит пестик.
В августе они ходили. Мелко, но ходили, и он их прятал. А нынче он держал тонкую медную трубку двумя пальцами и вертел её, разглядывая на свет, и она у него не дрожала вовсе.
— Владимир Гаврилович.
— А?
— Руки.
Он поглядел на свою руку и вдруг усмехнулся.
— Заметили.
— Ещё бы. Когда прошло?
— Дык с неделю, — он положил канюлю. — Я и сам не сразу приметил. Пошёл бриться, и вдруг гляжу, а бритва не пляшет.
Брились у нас по субботам и накануне табельных дней, и брились наверху, потому что внизу темно.
Делалось это так. С камбуза брали кипятку в жестянку, разводили забортной, потому что пресную на бритьё никто не даст. Мыла казённого нет, есть у кого своё, а у кого нет, тот мылит щёлоком или размоченным сахарным мылом, какое выменяет у баталёра. Бритва одна на артель, и та артельная, и хранит её тот, кому доверили. Перед делом её правят на ремне, ремень висит на переборке, и по нему водят долго, потому что вода солёная, и всякая бритва от неё садится за месяц.
Зеркало есть не у всякого. У кого нет, тот бреется в чужие руки. Садится на банку, задирает подбородок, а товарищ его скоблит, и оба молчат, потому что говорить тут нечего и незачем.
Бороду носить нельзя. Бакенбарды дозволены, и оттого половина команды при бакенбардах, а подбородки голые.
Я на это глядел с лекарским интересом. Одна бритва на восемь человек, солёная вода и порезы на шее — это как раз то, отчего заводятся чирьи, а из чирья на шее выходит вещь скверная. Оттого я и завёл, чтобы порезанное мазали, и оттого же держу в лазарете свою бритву и никому её не даю.
А ежели руки ходят, то по такому делу бреющийся себя режет непременно. Скородумов брился в чужие