Смятение чувств - Стефан Цвейг
Но ни разу не дано было этому исстрадавшемуся, терзаемому страхами сердцу изведать счастье любви взаимной и незапятнанной, встретить равного, достойного друга, благодарно отдаться умному, знающему порыву ответной мужественной силы и нежности: вечно приходилось ему делить свои чувства на высокие и низменные, одни посвящая нежно томящему духовному общению с юными собратьями по духу в университете, другие же выплескивая в случайных объятиях очередного ночного проходимца, о котором наутро и вспомнить нельзя без содрогания. Он уже старел, а ему так и не довелось пережить упоение ответной бескорыстной приязнью, искренней склонностью чистого юноши, и он, устав от разочарований, измотав нервы в бесплодных поисках, весь в рубцах и шрамах после охотничьих своих набегов в тернистые дебри порока, мысленно уже махнул на себя рукой – и тут вдруг в жизнь его вступает совсем новый молодой человек, страстно тянущийся к нему, уже старику, готовый радостно, самоотверженно ввериться ему и словом, и делом, и всем существом своим, пылко льнущий к нему, обомлевшему от изумления, испуганному этим давно уже не чаемым чудом, сомневающемуся, – достоин ли он столь святого, столь чистосердечно предлагаемого дара? Посланник юности, он явился к нему снова, чарующий статью, пламенный чувством, страстно устремленный к нему, преданный ему всем сердцем, жаждущий его ответной благосклонности, не чая и не чуя таящейся в том опасности. Святая невинность с факелом Эрота в душе, отважный и наивный, словно простак Парцифаль, он уже склонился над отравленной раной, не ведая о заклятии и о том, что сам приход его уже несет исцеление, – долгожданный любимец всей его жизни, слишком поздно, в последний час заката переступил он порог его бытия.
И странно: едва нарисовав светлый этот образ, и сам повествующий голос как бы проступил из мрака. Когда столь утонченные, столь искушенные в речи уста заговорили о поздней своей любви, голос тоже зазвенел светлее, глубокая нежность запела в нем. В эти секунды, слушая его, я затрепетал от волнения, заранее предвкушая его счастье, заранее радуясь вместе с ним, – как вдруг будто тяжкий молот обрушился на мое сердце. Ведь этот пламенный юноша, о котором поведал мой учитель, ведь это же… ведь это же… краска стыда залила мне щеки… ведь это же я сам! Словно в огненном зерцале увидел я себя, осиянного пламенем этой негаданной любви, столь жаркой, что даже отблеск ее опалял мне взор. Да, то был я – я различал себя все яснее, я узнавал свое неотступное обожание, неистовую жажду всегда быть рядом, свой вожделеющий экстаз, которому одного только духовного общения мало, да, я узнавал себя, несмышленого, неуклюжего в порывах юнца, который, не ведая своей чарующей силы, сумел снова пробудить могучий, но безнадежно поникший дух, оживив в нем семя творчества, вновь разжечь в угрюмо замкнувшейся душе факел Эрота. С изумлением я только теперь осознавал, как много я, обычный паренек, чья настойчивая приязнь стала, оказывается, самой неожиданной и святой отрадой его старости, – как много я для него значил; но я с ужасом понимал и другое: каких неистовых усилий воли стоила ему на этот раз борьба с соблазном, ибо именно от меня, кого он полюбил столь чистой любовью, он более всего боялся, предав последнюю милость неблагосклонной судьбы поползновениям плоти, встретить грубый отпор и отвращение оскорбленной чувственности. Вот почему с таким ожесточением сопротивлялся он моему восторженному поклонению, то и дело остужая мои порывы леденящим холодом иронических колкостей, торопясь сменить теплоту приветливого тона на сухость формальной вежливости, резко укрощая непроизвольную нежность руки, потянувшейся было к дорогому плечу, – только ради меня, в надежде остудить мой пыл и самому уберечься, он исторгал из себя все те резкости, которые потом на целые недели повергали меня в недоуменное отчаяние. Похолодев от испуга, я только сейчас постиг весь жуткий сумбур той странной ночи, когда он, в сомнамбулическом трансе неистового влечения, поднимался ко мне по скрипучей лестнице, чтобы в итоге оскорбительной резкостью спасти нашу дружбу и спастись самому. И, внутренне содрогаясь от сострадания и жалости, тронутый чуть не до слез, я только теперь понимал, сколько он из-за меня, ради меня выстрадал и каких поистине героических усилий ему это стоило.
Этот голос во тьме, о, этот голос из мрака, я чувствовал, как он проницает меня до самых глубин, до сердцевины! Было в нем что-то, некий отзвук, какого я никогда ни до, ни после уже не слышал, – такая искренность, такая проникновенность, какая вовек недоступна заурядной судьбе. Так исповедоваться человек человеку может только раз в жизни, чтобы затем умолкнуть навсегда, подобно лебедю, который, если верить легенде, лишь перед самой смертью способен превратить