О мировом значении русской литературы - Наум Яковлевич Берковский
необыкновенный человек» у наших художников не есть целиком «проза», он пограничен поэзии — безымянные герои Пушкина, Лермонтова, Островского, Толстого, Тургенева, Лескова, Чехова, Горького, Некрасова. Характернее, чем «жалость», в нашей литературе уважение к этой беземянной личности — у нас хорошо знают ее силу, ее необходимость, ее красоту, с массовым народным героем наши художники общались не столько как братья и сестры милосердия, сколько как поэты. На так называемого «маленького человека» у нас точка зрения народного целого. Западный роман спрашивает, что может этот неудачник, этот пария сделать с обществом, с жизнью, за какие средства может он ухватиться, где его спасенье, его выигрыш. У нас спрашивают: что может с ним сделать общество, не индивидуум оценивает у нас общество а общество оценивает индивидуум, и это оценка оптимистическая, так как в гармонии общества нет лишних людей и для всякого найдется его место. Любопытно, что Запад понимает наших «лишних людей» (I’homme de ifop - переводит Поль Бурже) едва ли не в столь близком Западу буквальном смысле экономически лишних, не овладевших в обществе материальным положением. У нас были «лишние» в этом смысле только на сегодня, при данных обстоятельствах, но лишних навсегда наша литература не знала.
Гений, герой, незаурядность в вашей литературе нуждаются в опоре на рядовое явление — простота, человеческая обыденность должны входить в гения, в мятежника, в новатора, это требование к нему русской эстетики. Аполлон Григорьев и Страхов проповедовали «Ивана Петровича Белкина» как главную тему нашей литературы. Впрочем, оба они понимали, что Белкин — зауряд-явление, бытовая простая личность, сам по себе далек не достаточен. В русской литературе рядом с Белкиным стоит необычайный Сильвио, рядом с Максим Максимовичем — лермонтовским Белкиным — Печорин... Незаурядное возникает из заурядного, Белкин — предыстория всякого гения и нового человека, который должен в самом себе содержать свою предысторию, поэтому отсутствие белкинской простой стихии в героях байронического типа — это их несвобода, их ущерб, их злая судьба, когда у русского писателя простое существо сопутствует извне неординарному герою, как Максим Максимович Печорину, то это указание, что лишь оба они вместе составили бы действительную личность, что простая сила оставшаяся вовне, должна бы войти во внутренний мир необычайной личности.
Сравнительное исследование отметило важные различия между Байроном и Пушкиным в его «байронических поэмах», где как будто бы Байрон должен был царить неограниченно и где на деле Пушкин соблюдает огромную самостоятельность. У Байрона в поэмах освещено всегда только одно лицо заглавного героя, а остальные темны и немы, Пушкин в своих поэмах будит и остальных и освещает их, его поэмы богаты лицами, они населеннее байроновских, каждому лицу дана своя жизнь, независима от ранга естественного или социального, от их положения в фабуле.[59] Пушкиным положено начало закону «всеобщего оживления», хранимому с тех пор русскими писателями.
«Сверхчеловек», т. е. существо, не нуждающееся других, в русской литературе бывал представлен в полемических только целях. «Колоссы», универсальные личности в нашей литературе упрощались — Дон Жуан и Фауст у Пушкина. Универсальные личности — духовная Робинзонада, индивидуалистическая утопия, стремление исключить все человечество и в одну единственную личность перенести все то, что могут лишь все вместе взятые. Этого универсального человека у русских писателей не найти — у них вкус и правда были против такой утопии и бравады. Гения, великого человека у нас охотно представляли со слабостью, с недоконченностью — как Пушкин Петра в повести об Арапе или Моцарта в маленькой трагедии — и вовсе не затем, чтобы понизить его, это была его милая сторона, та его зазубринка, на которую должна была прийтись зазубринка кого-то другого, намек на то. что нужны еще и иные люди, это было распространение теплоты вокруг гения и величия, теплоты общения другими. Так называемая «слабость» гения — не поощрения таких же слабостей в окружающих, а вызов их силам, обращение к их содружеству, они должны докончить, дополнить данное в гении.
Вогюэ с добрым намерением писал о «социальном сострадании», как о главной и исключительном теме русских. Фашистские литераторы на весь мир прошумели о русской защите «неполноценных», о том, что вся русская литература — хвала «неполноценности», это была развязка западных теорий, по которым русская литература — сплошное покровительство неудачникам телом и духом. Поэтому теории эти требуют настороженности и тогда, когда они перед нами в своем зародыше. Нужно, чтобы Запад знал настоящую нашу точку зрения, которая не имеет ни малейшей общности со всеми этими понятиями «неполноценности» или «полноценности», глубоко противными и безобразными для русского сознания, исходящего из идеи общества и народа, для которых нет вопроса о чьей-либо фатальной жизненной непригодности — «неполноценности», для которых каждый ценен и есть вопрос лишь о характере и особом качестве этой ценности каждого. Наши писатели не занимались тем, что «прощали» скромному человеку отсутствие в нем всякой стоимости, не «жалели» его в этом отношении, не попускали ему, а на самом деле умели открывать в скромном человеке его на самом деле существующую стоимость. Не «сострадание» — особенность русского творчества — литература сострадания на Западе не менее плодовита, чем у нас. Особенность русской литературы в том, что она могла предложить «малым сим» также нечто более высокое и более важное для них, чем сострадание, в том, что мы