О мировом значении русской литературы - Наум Яковлевич Берковский
У русских художников массовый человек никогда не выводится оптом, как скопище чернорабочей силы, учитываемой по количеству. Массовые люди у нас тоже собрание индивидуальностей, и это очень хорошо видно у Горького, писателя шире всех обнявшего многолюдную Россию и радующегося в каждой книге ее многолюдству. Замечательно, что у Горького на каждый человеческий тип даны бесконечные вариации. Это не ошибки автора самоповторение, а это его сознательное неприятие рубрик для человека, мертвой классификации, это его поиски каких-то еще новых и новых личных черт, драгоценных, хотя тип уже известен. Все знают письма к Горькому людей, описанных им, с благодарностью и с поправками к тому, что они о себе прочитали у Горького. Поправки — даже в очень мелких фактах — почти всегда незначительны, настолько крепко память Горького держала каждое лицо со всем личным в нем. На Западе эту живую талантливую массу из книг Горького почувствовали и откликнулись ей. Пример-отклик Лиона Фейхтвангера: «...читаешь Горького — и возникает Россия: не отдельные ее лица, а великое множество русских людей; у каждого свое особое лицо, во все вместе дают лицо массы. Я не знаю ни одного другого писателя, который мог бы так, не становясь абстрактным, изображать народ, массу. Другие прибегают к разного рода стилистическим приемам, более или менее риторическим. Они заставляют своих героев говорить хором, стилизуют их, искусственно создают типическое. У Горького вы не находите ничего похожего. Каждый из его людей имеет свой голос и все-таки все эти голоса перекликаются друг с другом, вырастают в большую симфонию и получают свою подлинную силу лишь к своем сочетании... все живет, все течет, и сила воздействия налицо. Вот Горький говорит — и уже русский народ перед вами — совершенно ощутимо, он говорит о себе самом без точною начала, без точного конца — и притом ничто не растекается, ничто существенное не теряется».[60]
V
Западные критики времени раннего знакомства Европы с русской литературой оставили драгоценные свидетельства о своих первых общих впечатлениях, вынесенных из русских книг, о том, чем поразила их русская эстетика — она показалась им на первый взгляд даже не эстетикой вовсе, в ней они почуяли элемент, привычной им эстетикой недопускаемый, и перевес этого элемента — совершенно для них неожиданный. Надо отдать справедливость ранним судьям русской литературы — они честно описали испытанное ими воздействие и постарались оценить его в лучшую сторону, они не только старались понять, чего хотят русские в искусстве, но готовы были и примкнуть к этой новой эстетике, непохожей на известную им.
Эннекен писал о Тургеневе, который тогда представлял для него всю русскую литературу: «При первом чтении какого-либо из романов Тургенева ... возникает соблазн отрицать, что здесь содержится искусство, то искусство, понятие о котором у нас погранично с идеями умелости и изощренности. У русского автора мы не находим ни четкого авторского слова, ни оживленных, законченных и оформленных диалогов, ни явственно расчлененных поэтических описаний, ни персонажей, обычных для наших книг. У Тургенева не слишком много внешних качеств, которые присущи лучшим книгам у нас. Ему недостает... расцвеченного слога, нервозности современной французской речи, у него нет мании создавать новые слова и эффектные словосочетания, он не выискивает как мы, звучностей и каденций, у него нет точного и завершенного искусства современных мастеров французской прозы.
Фраза у Тургенева вялая, часто недописанная, она похожа на бормотанье и она тянется. Она на вид совсем банальна и кажется ничего не говорящей, и на деле она не столько говорит нам прямо, сколько вкрадчиво подсказывает, внушает, наводит на размышление, позволяет подглядеть, угадать. Она оказывает на нас как бы скрытое воздействие; не в точных определениях, а скорее через общее чувство передает она нюансы души или пейзажа, и все это в нескольких словах, без анализа, без описания. От себя Тургенев высказывается как можно меньше, он рассчитывает на дополнения, которые внимательные умы сделают сами к тому, что он кратко указал, и он нрав, читатель признателен, если ему самому предоставлено привести в ясность места заманчивые и туманные. Композиция лишена напряженности, фабула развертывается, то и дело перебиваемая отступлениями в сторону прошлой жизни персонажей, происшествия банальны, судьбы героев смиренны, но Тургеневу чудесным образом удастся убедить нас в реальности этих существ, созданных им. В восьми томах собрания его романов, где даны все образцы человеческой породы, от мужика до князя, от маленькой девчонки до умирающей старухи, всякое действующее лицо проявляет себя, существует, страдает со всей силой, свойственной существу из плоти и крови, у него индивидуальные жесты, физиономия его точнейшим образом воспроизводится перед нами, оно индивидуально и в своем внешнем облике, и в своей манере выражаться, и в своем поведении, в том, как оно живет и умирает; так постепенно образы, возникшие перед читателем, приобретают определенность и он свыкается с ними».[61]
«... Автор добивается такого правдоподобия, что эти фантомы, взятые из немой книги, принуждают нас верить в них; в конце концов мы оказываемся во власти иллюзии более идеальной, но и столь же сильной, как если бы интерес наш был прикован к фиктивным страстям действующих на сцене персонажей?[62]
«Он дает то или другое сочетание случайных черт, описывает, какой был голос персонажа, какие руки, какая была у него манера держаться, какой взгляд и какая особенная ужимка, не пытаясь все это логически связать и раскрыть значение всего этого; он помещает свой персонаж в определенную среду, бросает его в какое-либо происшествие и мало-помалу внутренние свойства персонажа отчетливо выступают в этом его внешнем образе».[63]
«В двух ли фразах, на одной ли странице, не пользуясь цветистым словарем или колышущимся периодом, Тургенев ставит на место своих персонажей, одним мановением руки дает им образ, объясняет нам их движущие мотивы, их характеры, и вот мы