Майор: Сорокапятка - Андрей Вершинин
До темноты уходили лесом, на восток, по азимуту — компас нашёлся в командирской сумке. Пушку катили просеками, дважды переносили через валежник на руках, один раз пережидали, вжавшись в папоротник, пока в стороне, за деревьями, прошла чужая колонна — долго шла, с полчаса, с гулом и лязгом.
На привале, уже в сумерках, Ковалёв провёл инвентаризацию. Люди: трое плюс он. Матчасть: орудие, панорама, пять бронебойных, одиннадцать осколочных. Продовольствие: у Хомутова полбуханки и сало в тряпице, у молодых — сухари. Вода — фляга на четверых, но недавно был ручей, напились. Документы и карта лейтенанта Ковалёва В. А., 1918 года рождения.
Раненых нет. Потерь нет. Норма — на сутки, если не жировать.
Он отправил всех троих спать, забрал себе первую смену и сел под сосной, спиной к стволу, лицом к западу. Запад догорал — и по-настоящему, закатом, и рукотворно: зарево стояло в полнеба, и по этому зареву, по гулу канонады слева и справа, по чужим колоннам на дорогах любой профессионал прочитал бы обстановку за минуту.
Июль сорок первого. Фронт рухнул и катится на восток. Впереди — Смоленск, Вязьма, октябрь, декабрь. Он знал этот год по учебникам, по мемуарам, по штабным играм в академии — знал, чем он кончится, и знал, сколько это будет стоить.
Надо было, наверное, ужаснуться. Сесть, обхватить голову, спросить кого-нибудь — за что, почему, как? Ковалёв прислушался к себе, поискал ужас — и не нашёл. Нашёл другое, знакомое, рабочее: так чувствуешь себя, когда после долгого отпуска входишь в расположение, и дежурный вскакивает, а на столе уже ждёт стопка сводок.
Его списали люди. Война — не списала. Война, оказывается, хранила его на своём балансе, как тело хранило ногу, и теперь вернула в строй — целиком, с двумя ногами, с молодыми лёгкими, с двадцатью годами артиллерийской науки в голове, которой здесь ещё нет ни в одном уставе.
Впереди четыре года работы.
Он поправил на коленях чужой — теперь свой — карабин, посмотрел на спящих у пушки людей. Трое. Завтра надо выводить их к своим, и пушку выводить, и дальше будет фронт, который трещит, и наверняка найдётся какой-нибудь лейтенант, который ставит орудия в ровный ряд на открытом месте.
Хорошо, что теперь есть кому дать ему по шапке.
Глава 2
К своим выходили утром, и утро это Ковалёву не нравилось.
Канонада за ночь уползла на восток километров на десять — фронт не стоял, фронт ехал. Догонять фронт с пушкой на руках — занятие для здоровых и весёлых; его команда была здоровой наполовину и весёлой ни на сколько. Молодые тянули лямки молча, Хомутов сопел, сорокапятка переваливалась по корням, как утка, и каждые полчаса приходилось менять плечо.
Ковалёв шёл первым, читая лес. Просека — свежая, гусеничная, немецкая: траки широкие, срез на повороте рваный. Значит, туда не надо. Тропа с брошенной скаткой и одним, вторым, третьим подсумком — наша, отступали бегом, налегке. Значит, туда — по следу, там свои. У ручья след раздваивался, и он выбрал тот, где скатку не бросили, а аккуратно повесили на сук — приметой. Кто вешает приметы, тот собирается воевать дальше.
К полудню лес поредел, и впереди, за пустым овсяным полем, легла деревня — целая, не горелая, с колодезным журавлём. А перед деревней, поперёк поля, свежей коричневой ниткой шёл бруствер.
Окопы. Свои.
— Хомутов, — подозвал Ковалёв, рука сама потянулась к несуществующему футляру с биноклем, и он сделал вид, что поправляет ремень. — Орудие — на опушке, в тень. Сами — за деревья. Выхожу один.
— Товарищ лейтенант, а чего один-то?
— Того, что по одному не стреляют. Очередями стреляют по толпе с пушкой.
Он вышел на поле в рост, с поднятой левой рукой, правой держа над головой карабин горизонтально — как флаг. Метров за двести с бруствера его окликнули, положили лицом в овёс, и дальше всё пошло по науке: руки за спину, старший наряда, злой сержант с трёхлинейкой, «документы», «какой части», «сколько вас».
— Лейтенант Ковалёв, сорок пятый калибр. Нас четверо. И орудие.
— Чего — орудие?
— Орудие, — терпеливо повторил Ковалёв, лёжа в овсе. — Противотанковое. Исправное. С боекомплектом. Забирать будете, или нам с ним дальше идти?
Сержант думал недолго. Про людей из окружения инструкции были строгие и мутные, про исправную пушку — никаких, а пушка была нужна. Пушка всех и вывела: через час вся команда, под конвоем, но с орудием, вкатилась в деревню, в расположение второго батальона 512-го стрелкового полка.
Проверяли его в штабе полка, в бывшей школе, — и проверка вышла короче, чем он готовился.
За столом сидел капитан с воспалёнными глазами, помначштаба, и писал одновременно, кажется, три документа. Документы Ковалёва он изучил внимательно: удостоверение, предписание, вещевую книжку. Задал положенные вопросы: номер части, фамилия командира дивизиона, где формировались.
— Не помню, — сказал Ковалёв.
Капитан поднял глаза.
— Контузия, — Ковалёв говорил ровно, как о чужом. — Вчера накрыло на позиции. Очнулся в воронке — из всей батареи трое живых. Что было до воронки — кусками. Себя помню, службу помню, руки всё помнят. Фамилии, лица, номера — как отрезало. Врачи, я слышал, говорят — вернётся. Или не вернётся.
— Удобная болезнь, — сказал капитан без выражения.
— Очень, — согласился Ковалёв. — Особенно удобно было с ней бронетранспортёры жечь. Спросите бойцов, они видели.
Бойцов спросили. И бойцы дали жару.
Ковалёв слушал через тонкую школьную стенку, как в соседнем классе Хомутов, честный служака Хомутов, докладывает: лейтенант полчаса лежал в воронке мёртвый, «вот как есть мёртвый, товарищ капитан, мы уж и сумку его прибрали», — а потом встал, вытер кровь, принял орудие и с трёх снарядов сжёг немецкий дозор. Молодой подносчик рядом заикался, но подтверждал: мёртвый лежал. Сами убедились. А потом как встанет. А потом как даст.
Так, понял Ковалёв. Легенду про амнезию можно было не строить. Народное творчество уже строило другую, покрепче, и остановить её было нельзя, как нельзя остановить полковую кухню на марше.
Капитан вышел от бойцов, посмотрел на Ковалёва долгим взглядом