Минус - Руслан Евгеньевич Смирнов
Не понимаю, — толкнул он. Вышло совсем коряво: язык не имел на такое отдельного знака, и он собрал его из «нет» и «вижу», и получилось скорее «не вижу», но яснее он не умел.
Высокий на это ничего не толкнул. Он ударил. Он был быстр, быстрее, чем Грим ждал от такого тонкого, и намного быстрее, чем полагалось бы аджукас его размера. Длинная маска пошла вперёд, как идёт вперёд остриё, и вошла бы в стык между шеей и плечом, если бы Грим стоял там, где стоял.
Он не стоял. Тело качнулось само, вбок и вниз, и остриё чиркнуло по чешуе и ушло в пустоту, и высокий пронёс себя мимо и развернулся уже за спиной. Грим не ударил в ответ. Он даже не подумал ударить, вернее, подумал, потому что арифметика в нём считала всегда и посчитала мгновенно: трое, ранг ниже, тонкий берётся первым, потому что без него двое квадратных бесполезны, ему хватит одного разворота с хвостом. Счёт сошёлся за долю секунды и лёг перед ним, готовый, ясный, как всегда. И под счётом лежало то, что счёту не подчинялось: у них были лица.
У высокого лицо было длинным и костяным, ни на что не похожим. У низких — плоскими и щербатыми, и у левого поперёк маски шла трещина, старая, заросшая изнутри. Три маски, три отдельных, ни у кого больше таких нет. Не безликие. Не стадо. Не то, что можно съесть, не спросив.
Зарок Грим держал не потому, что был добр. Доброты он не знал и не имел, доброта — это когда жалеют, а он не жалел никогда никого, в том числе себя. Он держал зарок потому, что однажды решил его держать, и с тех пор ни разу не нарушил, и в этой нетронутости было последнее, что у него оставалось целым. Он остался стоять, и панцирные пошли на него вместе.
Они били тараном: по-другому такие не умеют и не должны. Двое разгонялись коротко и врезались в него, один за другим, вкладывая всю свою низкую, широкую, каменную тяжесть, и первый удар сдвинул Грима на полшага, а второй не сдвинул совсем. Иерро держало. Пластины на них были толстые, но били они костью в кость, а его кость была плотнее — там, где они наросли щитками, он был весь один сплошной щиток, вросший в мясо, и удар уходил в него, как уходит камень в мокрый песок: глухо, тяжело, без последствий.
Высокий работал иначе. Он не бился в него — он клевал: заходил, бил остриём в стык, уходил, заходил снова с другой стороны. Он искал место, и делал это умело, и Грим, стоя и принимая, отмечал холодно, что этот знает, где у крупного тонко: под челюстью, в подмышке передней, у основания хвоста, где навершие тянет и сухожилия натянуты. Пять или шесть его ударов не дали ничего. Седьмой прошёл, вошёл в подмышку и провернулся, и Грим почувствовал, как расходится шкура и как горячее пошло по внутренней стороне лапы.
Он не ответил и на это. Панцирные били снова и снова, и в их ударах постепенно менялось что-то, чего Грим сначала не разобрал, а потом разобрал: они выдыхались, но били всё злее, потому что не могли пробить. Их работа не давала результата, и от этого работа делалась яростнее, а результата всё равно не было, и они уже понимали, что не будет. Он стоял и позволял себя бить, и это унижало не его. Унижало их.
А потом случилось то, от чего Гриму стало холоднее, чем от всех их ударов вместе. Панцирные разошлись и пошли на него в третий или пятый раз, он перестал считать, и один взял левее, а второй чуть отстал, и они собрались зайти не в лоб, а парой слева, с двух углов, чтобы один сбил ему опору, а второй пришёл в подсечённое. Грим сдвинулся раньше, чем они начали. Он не решал. Он не увидел и не просчитал: они ещё только разворачивались, а его задняя левая уже ушла назад и вниз, забирая вес, и хвост лёг противовесом на ту сторону, откуда должен был прийти второй, и когда двое дошли, они дошли в пустое.
Сделал он это правильно. И сделал раньше, чем понял, что делает.
Тело знало, как они бьют. Оно знало, что низкие всегда заходят парой и всегда слева, потому что у левого маска треснута и он хуже видит справа. Оно знало, что первый сбивает опору, а второй добивает в открытое. Оно знало это так же спокойно и без слов, как знало позу у чужой стены и разворот от малого в шляпе, и Грим стоял посреди белого песка, в третий раз за свою жизнь оказавшись жильцом в чём-то, что помнит без него.
Он их знал. Не он — его лапы, его хвост, его вес. Он дрался с ними раньше. Или, не с ними. Рядом с ними.
Клюв достал его в висок. Вышло это случайно, Грим видел, что случайно: высокий шёл в глазную щель, привычно, как ходил уже дюжину раз, а Грим качнул головой, уводя, и остриё пошло выше и легло на кость — туда, где у него в маску врос чужой обломок. Ударило коротко и тупо. Не боль — от боли Грим бы даже не поморщился. Но кость отозвалась, и отозвалась вся сразу, от виска через камень лица к левой щели, вниз, по той самой тонкой линии, которую тело отказывалось чинить. Трещина откликнулась, и вместе с ней поднялось что-то ещё.
Не картинка. Не лицо — лиц у Грима давно не было, лица стирались первыми, и он знал это про себя так же твёрдо, как знал, что луна не двигается. Поднялось слово. Оно лежало на обломке всегда, приклеенное к нему, единственное, что за обломком держалось, и удар по обломку сдвинул его наверх, как сдвигает наверх щепку удар по воде.
Грим не решал говорить. Воздух пошёл через щель в камне, тот самый воздух, который теперь ходил у него напрямую, минуя всё, что раньше стояло на пути, и по дороге зацепил слово и вынес его наружу.
Вышло хрипло, надтреснуто, коротко. Не рёв. Не серо. Не звук того,