Кем бы я была, если бы не была собой - Рита Буллвинкел
– Ужасно странно, – сказала она. – Хочется бросаться откуда ни попадя.
– Мы поэтому дружим? – спросила я. – Потому что нам обеим хочется спрыгнуть?
По дороге к врачу мама сказала: “Дай мне только добраться до твоего брата!” Черный язык не давал мне говорить. Иначе я бы ей объяснила, что брат тут ни при чем. Он не угрожал мне, не брал на слабо, не сулил золотые горы. Он не совал меня лицом в провода, не обещал бессмертия. Хотя тогда мне действительно было любопытно, вдруг в результате этого эксперимента я буду жить дольше – или, может, стану лучше проводить ток? Существуют истории про людей, в которых молния, и это не случайно, попала дважды. Мне хотелось сказать маме, что это все я. Почему я так сделала – сама не знаю. Спросите что полегче.
В этой тяге броситься с обрыва есть и положительные стороны. Мне кажется, она повышает жизнеспособность. Я часто думала: если все пойдет наперекосяк, я просто выучу арабский и перееду в Бейрут. Если отношения с моим парнем не сложатся, я просто уеду в Бангладеш. И там я точно смогу начать новую жизнь, создать себя заново. Может быть, именно эта мысль и пришла мне в голову, когда я сунула язык в розетку. Может быть, я считала, что это позволит мне начать с чистого листа и преобразиться?
Я помню, как, лежа в скорой после аварии, я засунула пальцы в рот и стала со всех сторон ощупывать язык – вокруг, снизу, по бокам. Он был нормального размера. Что же я там искала? Какую-то перегородку? Боялась обнаружить что-то чуждое и непонятное в глубине?
В детском отделении мама сказала: “Только ты могла мне такое устроить. За что ты со мной так?” Черный язык свешивался у меня изо рта. Пришел врач и наложил на него прозрачную влажную повязку. Запеленутый в эту повязку, черный язык стал похож на лакированный кусок гнилой рыбы. Сквозь повязку доктор ввел иглу. Наверное, выкачивал лишнюю кровь. Я снова подумала, что сдуваюсь, что из меня выходит что-то нужное. Насколько важно удерживать внутри кровь и всякое такое?
Когда брату исполнялось тридцать, я пригласила их с женой в гости и приготовила спагетти с чернилами каракатицы. Не сама – купила в магазине полуфабрикат. Мой брат отнесся к их цвету с подозрением. Он был из тех детей, которые довольно долго едят только белую и крахмалистую пищу. После ужина он сказал: “Зачем ты сварила мне эту гадость? Нельзя было приготовить то, что я люблю? В чем дело? Ты пошла в магазин и забрела не в тот отдел? Мало ли что стоит на полках, не обязательно все пробовать”.
Во времена сломанных пальцев я очень много дралась. Все по правилам, все законно, но все равно очень жестко, и я то и дело проливала чью-то кровь. Я крушила носы, как помидоры. Синяки моего производства становились фиолетовыми, а потом желтели. Я пробегала много километров день и ела как не в себя, потому что сколько бы еды я ни скармливала своему телу, невозможно было восполнить ту энергию, которая уходила на удары. За пару лет активных боев я лишилась нескольких кусочков языка. Какой-нибудь придурок заезжал мне по щеке, и челюсть резко захлопывалась, прежде чем я успевала спрятать язык за зубами. В основном это были маленькие кусочки, которые вроде бы потом отрастали. Я каждый раз перекатывала во рту эти окровавленные обрывки и перед следующим ударом сплевывала их в перчатку на левой руке.
Невозможно до бесконечности разрушать свое тело.
Я встаю на четвереньки и заглядываю в дырочку. В дырочку виден родительский дом без крыши, во дворе мой брат играет сам с собой в “микадо”. На маме джинсы и фланелевая рубашка. Она что-то оттирает, напевая себе под нос. Стоит у кухонной стойки, в руке губка. Я залезаю на стул рядом с ней. Ужин, говорит мама, и в кухню вбегает брат. Дикий рис, говорит мама, и больше ничего.
– Больше ничего? – вопим мы с братом в один голос.
Мама непреклонна и запихивает ложками рис нам в рот. Я давлюсь и все выплевываю. Брат жадно глотает.
Лето черного языка не укротило меня. В некотором смысле оно сделало меня более отчаянной, готовой на любой эксперимент, потому что я перешла черту – и выжила. Да, мама на меня очень сердилась целый день, но в итоге уже назавтра сдалась. Видимо, весь наш образ жизни “с проживанием” способствовал быстрому прощению. Ребенок в недостроенном доме – на что она рассчитывала? У меня день рождения летом, так что пришлось его праздновать с черным языком. Черный язык был черным примерно месяц, но в нашей семейной мифологии этот период растянулся на весь год. Лето черного языка превратилось в день рождения с черным языком, а затем в “тот год, когда у меня был язык черного цвета”. Фотографию с того дня рождения отец вставил в рамку – я стою во дворе без рубашки, с палкой в руке и высунутым языком, даже не пытаюсь задуть свечки, даже не делаю попытки никому угодить.
Полюбуйся, говорю я фотографу (скорее всего, маме), полюбуйся, что я натворила. У меня черный язык. Я ничегошеньки не сделаю по-вашему, если мне не разрешат снять рубашку и друзей с проживанием.
Когда я пристально всматриваюсь в свой язык, он оказывается лесом из крошечных мягких лоскутков телесного цвета, которые приглаживаются, когда проводишь им по верхним зубам. Его нужно чистить, говорит мать. Этот язык будет со мной, пока я его не угроблю. Бзззз, думаю я, высовывая его, искры, треск, чернота.
Гори
Мужчины всё умирали, и меня заставляли спать в их постелях. Мертвецов увозили, и я спал с их женами. Первым умер мой сосед Билли Грин. У Билли Грина была жена по имени Ванда. У Ванды была большая грудь и джинсы в обтяжку. Билли увезли ночью. Наутро я нашел у себя на двери записку. В ней говорилось:
“Вчера ночью Билли въехал на своем грузовике в дерево на Аризона-стрит. Ванда осталась одна. Ты не мог бы сегодня у нее переночевать? Побыть рядом? Постараться смягчить удар?”
Я ответил утвердительно. Можете на меня рассчитывать, сказал я. Я позабочусь о Ванде. Мне всегда удавалась стряпня, и я решил, что помогу Ванде заесть беду. Я принесу ей цыпленка с розмарином