Чужой берег - Игорь Алмазов
Он отступил на шаг.
— Я вам вот что предложу, Андрей Ильич. Времени у нас с вами много. До Рио шесть недель ходу, а после ещё Горн и полсвета. И за это время мы либо станем друг другу друзьями, либо не станем.
Он поглядел на меня.
— Вы подумайте. Я не тороплю.
— Подумаю.
— И правильно, — Лобанов повернулся к трапу. — Доброй ночи.
Он сделал два шага и остановился.
— Ах да, — сказал он, не оборачиваясь. — Насчёт служителя вашего, Прошки.
Я замер.
— Есть у меня на него кое-какие планы.
Глава 7
Лобанов сказал эту фразу, и собирался уйти.
— Пётр Севастьянович, — окликнул я его.
Он остановился на трапе, уже наполовину спустившись.
— Да, Андрей Ильич?
— Договаривайте.
Лобанов поглядел на меня снизу вверх.
— А что договаривать? Я ведь всё сказал. Есть у меня планы на вашего служителя.
— Какие?
— Обыкновенные, — он пожал плечами. — Малый смышлёный, руки хорошие, вы сами его хвалите. А при лазарете ему тесно. Что там за работа: корпию щипать да лубки таскать.
— Это работа.
— Не спорю, — согласился Лобанов. — Только у меня по шкиперской части людей не хватает, и человек грамотный мне нужен. Я его к себе и переведу. Поближе.
Он сказал «поближе» так, что я услышал в этом слове всё, что было нужно.
Три дня назад Прошка отказал ему, и я про это знал. Отказал шкиперскому помощнику при своих годах и малой грамоте, потому что подлекарь учит его накладывать лубки, а Лобанов ничему учить не станет.
И Лобанов это понял.
Что служитель мне предан, что мы с ним сработались за эти месяцы и что он мой человек при лазарете. И потому забирает его.
Забирает вдвойне. Как отместку за отказ. И как работника, потому что Прошка, который таскал воду в мой лазарет и знал, где лежат мои тетради, теперь будет таскать воду ему.
— Прохор при медицинской части, — сказал я. — По расписанию штаб-лекаря.
— По расписанию, — Лобанов кивнул. — А расписание служителей утверждает шкипер. Штаб-лекарь просит, а шкипер решает. — Он помолчал. — Вы, Андрей Ильич, человек новый. Я вам объясню, как оно устроено. Нижних чинов на корабле расставляет шкиперская часть, потому что она ведает всеми работами. Лекарю дают, кого дадут. И забирают, когда надобно.
— Понимаю.
— Вот и славно, — он двинулся вниз. — Доброй ночи.
Я остался на трапе и держался за поручень крепче, чем следовало. Возразить было нечем, и это было хуже всего.
Служитель мне не принадлежит. Он казённый человек, приписанный к лазарету по расписанию, и расписание это может переменить шкипер одной подписью. Новицкий станет возражать, если станет, а шкипер посмотрит на него и скажет, что людей не хватает.
И будет прав, потому что людей не хватает всегда.
* * *
Спал я часа три и встал до побудки.
Прошка уже был на ногах. Он таскал воду с камбуза, напевал что-то себе под нос и, увидев меня, обрадовался.
— Андрей Ильич! А я Дроздова напоил, он нынче сам сел. И дул в кружку, я считал, двадцать раз.
— Хорошо.
— И книжку вашу глядел. Там картинка, где человек лежит, а над ним склянка на верёвке. Это зачем?
— После расскажу.
Он кивнул и понёс ведро дальше.
Я глядел ему в спину и решал.
Сказать ему? Испугается заранее, а поделать ничего не сможет, потому что служитель против шкиперского помощника — ничто. Только изведётся.
Не сказать? Тогда его переведут в один день, и он узнает об этом от боцмана, и решит, что я знал и промолчал.
Я решил молчать. Покуда я не понимаю, что именно Лобанов задумал и когда, говорить нечего. А как пойму, тогда и скажу.
Это было не самое честное решение. Зато самое разумное.
* * *
Штаб-лекарь Новицкий ждал у трапа в девятом часу.
— Трубку взяли?
— Взял, ваше благородие.
— Ну, идёмте.
Он спускался в шлюпку первым, и я подумал, что за эти месяцы ни разу не видел его на берегу.
То есть видел, конечно, в Копенгагене. Но там он ходил с бароном, по казённой надобности, и я на него не смотрел.
А нынче он сидел напротив меня на банке, глядел на воду и молчал. Впервые за три месяца я сидел с ним лицом к лицу, и между нами не было дела.
Кое-что ещё я понял только теперь. Он ничего не записывает.
Он подписывает. Пишет писарь, подписывает он, а своего листа у него нет.
При этом он знает лазарет наизусть.
Он знает, кто чем болел в июле, что ему давали и на какой день отпустило. Помнит, сколько было хины на первое сентября и сколько корпии извели в шторм. Когда я подаю ему список, он читает его, не заглядывая в свой, и говорит: «Пудова вы пропустили, у него горло».
Я это принимал за въедливость. А в шлюпке поглядел на него и подумал, что это не въедливость.
И вот тут я увидел второе. Он сидел, глядел на воду, и у него шевелились губы.
Не бормотал, а именно шевелил, беззвучно и ровно, как шевелит человек, который что-то считает.
Так считают пульс. Я поглядел на его руки — рук он не держал ни на запястье, ни на груди, и считать ему было нечего.
Я поглядел на воду. Ничего там не было, кроме волн. Потом он перестал.
Спрашивать я ничего не стал.
* * *
К Маршаллу мы пришли первыми, потому что так распорядился штаб-лекарь.
— Долг прежде дела, — сказал он. — Вас звали, стало быть, идём.
Дверь открыла Мэри.
Она поглядела на меня, потом на Новицкого, и я увидел, как она сообразила, кто это, и выпрямилась.
— Мистер Вершинин, — по-русски проговорила она. — Отец ждёт.
Кемпа держали в задней комнате, на кровати у окна.
Он был живой и был в сознании, и первое, что я сделал, войдя, это поглядел на его лицо, а не на ногу. Лицо было нормального цвета. Губы розовые, глаза ясные, испарина на лбу небольшая.
Жара нет. Или почти нет.
— Как спал? — спросил я, и Мэри перевела.
Кемп что-то ответил и даже усмехнулся.
— Он говорит, плохо, потому что ему не дали согнуть ногу.
— Правильно не дали.
Мэри развернула повязку, и я поглядел на культю.
Шов держал, я это увидел сразу. Края красные, но краснота шла ровной полосой, а языками не расползалась. Отёк небольшой. Гноя не было,