Чужой берег - Игорь Алмазов
К мальчишке малограмотному, при котором я говорю вслух всё подряд, потому что он — мебель. Который знает, куда я хожу, что я читаю, где я держу тетради и сколько у меня ключей.
Умно. Дёшево и умно.
— И что ты? — спросил я.
Прошка молчал.
— Прохор.
— Отказал я, — сказал он в пол.
Я поднял голову.
— Как отказал?
— Дык так. Сказал, что не по чину мне за вашбродью приглядывать, и что я при лазарете, а не при нём.
Он поднял на меня глаза, и стояло в них самое настоящее беспокойство.
— Андрей Ильич, а мне за это не выйдет?
Я понял, что действую не совсем верно.
Потому что я третий месяц хожу мимо этого человека и считаю его чем-то вроде рук, которые подают корпию.
А он третьего дня отказал шкиперскому помощнику. При своих годах, при малой грамоте и при том, что шкиперский помощник может ему устроить такую жизнь, что он будет драить гальюн до самой Камчатки.
И два дня ходил и не мог мне сказать.
— Прохор.
— Чего?
— Ты почему отказал?
Он подумал.
— Дык вы ж меня учите, — сказал он с недоумением, будто я спросил, отчего вода мокрая. — Я при вас второй месяц лубки накладываю. Мне намедни Владимир Гаврилыч сказал, что я корпию кладу лучше него. — И пожал плечами. — А ему я на что? Он мне что, руку править научит?
Я посидел молча.
— Ежели он придёт ещё раз, — сказал я, — ты приходи ко мне. Сразу, а не через два дня.
— А то?
— А то ничего. Ты не бойся, я тебя в обиду не дам.
Прошка кивнул с явным облегчением.
— И вот ещё что, — сказал я. — Ты про то, что он к тебе подходил, никому не говори. Ни Владимиру Гавриловичу, ни кому-либо ещё.
— Понял.
— И вот тебе за это.
Я развязал свёрток и вытащил из него одну из книг.
— Читать умеешь?
— Конечно, — обиделся Прошка. — Я не совсем уж. Меня грамоте ещё дьячок в деревне учил!
— Она по-английски, так что не про то. — Я показал ему гравюру, где человек был нарисован без кожи, со всеми мышцами. — Гляди картинки. И спрашивай меня, что не поймёшь.
Он бережно взял книжку и кивнул.
* * *
Дроздова я слушал в тот же вечер, и слушал первым.
Человек четверо суток назад пролежал в холодном трюме — беспамятный. Я его отогревал, он выкарабкался, и по всему выходило, что он поправляется. Ел, пил, вставал до гальюна с поддержкой.
А у меня всё это время сидела заноза.
После такого переохлаждения лёгкие берёт часто — незаметно, это я знал. Человек не кашляет, жара почти нет, дышит вроде ровно, а внизу, у самого основания, уже пошло воспаление. И к тому времени, когда это станет слышно ухом, будет поздно.
Ухом-то я его слушал: прикладывался к спине и не услышал ничего, кроме собственной крови в ушах.
— Семён. Садись и не бойся.
— А чего это, вашбродь?
Он смотрел на трубку с ужасом.
— Это чтоб тебя слушать. Дыши, как я скажу, и не разговаривай.
Я поставил раструб ему на спину, справа, у самой лопатки, приложился ухом к пятке и закрыл глаза.
И услышал. Сильнее впечатления у меня за всё это время не было.
Ухо, приложенное к спине, слышит гул. Что-то шумит, что-то бухает — и всё это далеко и глухо, как через подушку.
А в трубку я услышал дыхание. Отчётливо и вплотную, будто я приложил ухо к самому лёгкому. Вдох шёл длинный и шершавый, выдох короче. Чисто: ни свиста, ни трескотни.
Я стал переставлять. Справа сверху чисто. Справа снизу чисто. Слева сверху чисто. Слева внизу…
Слева внизу, у самого основания, дыхание сделалось тише.
Не пропало, а ослабло, и вместе с ним пришёл лёгкий звук на вдохе — короткий и потрескивающий, какой бывает, когда растирают между пальцами прядь волос.
Я послушал ещё раз. И ещё.
— Дыши глубже. Ещё. Покашляй.
Он покашлял, и я послушал снова. После кашля стало чище.
Ну вот: не воспаление. Нижняя доля слева поджата и плохо расправляется, потому что человек четверо суток лежит на спине и дышит мелко.
А от такого до настоящего воспаления — один шаг, и делается он за сутки.
— Семён. Слушай меня. С нынешнего дня ты у меня будешь дуть.
— Куда дуть?
— В воду. Возьмёшь кружку с водой и соломину — будешь дуть в неё пузырями. Двадцать раз за один присест, и так шесть раз на дню.
Прошка, стоявший рядом, фыркнул.
— Дык это ж баловство, вашбродь.
— Это не баловство, — я убрал трубку. — Он четверо суток лежит и дышит вполсилы. От этого низ лёгкого слипается. А когда дуешь в воду, там внутри поднимается сопротивление, и лёгкое расправляется до самого дна.
— А ежели не буду? — спросил Дроздов.
— А ежели не будешь, через два дня у тебя там начнётся, и вот тогда ты у меня заляжешь по-настоящему, а я тебя, может, и не вытащу.
Он тут же взял кружку.
Скородумов пришёл к концу и постоял в дверях.
— Это что у вас?
Я протянул ему трубку.
Он повертел её в руках, поглядел в дырку на свет, хмыкнул.
— Дудка, — заключил фельдшер.
— Приложите к нему и послушайте, — посоветовал я.
Фельдшер приложил, склонился и замер.
Стоял он так, я думаю, с полминуты, и лицо у него делалось всё более озадаченным.
— Слышу, — сказал он наконец.
— Что слышите?
— Дык дышит он, — Скородумов выпрямился. — Ясно так дышит, будто рядом.
Он подержал трубку ещё, потом отдал.
— Занятно, — сказал он. — Только я, Андрей Ильич, всё равно не пойму, на что оно вам.
Я понял, ради чего всё это было: трубка сама по себе не стоит ничего.
Она даёт звук: всякий, кто её приложит, услышит, что человек дышит. Я в этом убедился. А дальше надо знать, чем шум трения плевры отличается от хрипов, что означают влажные хрипы внизу с одной стороны и почему при выпоте дыхание не слышно вовсе. Этого не знает нынче никто, кроме Лаэннека, а он сам ещё только нащупывает и записывает.
А я знаю всё это готовым. Меня этому учили, и я это делал много лет.
У меня в руках оказалась вещь, которой в этом веке владеют человек десять на всём свете. Из этих десяти я, пожалуй, единственный, кто владеет ею по-настоящему.
Штаб-лекарь Новицкий заглянул уже в темноте, увидел трубку у меня в