Прорыв - Константин Градов
Он вынул нож и соскоблил обе надписи. Под ними проступили старые карандашные следы, те самые три строки, с которых мы познакомились в мае.
— Напишите мне заново, — попросил он Тарабрина. — Только чтоб человек у бруствера понял, что делать руками.
Тарабрин написал на одной стороне: «Взял — поверни бруствер. Двое выносят, остальные копают». На другой: «Старший выбыл — часы передать сразу. Смена через сорок минут».
Пятницкий прочёл, перевернул дощечку и попросил убрать слово «сразу»: оно не давало ни числа, ни действия. Вместо него поставили «до команды».
Остальные девять он переписывал сам до темноты. Очки всё время сползали, но поправлял он их только между строками.
* * *
Тринадцатого августа я раздал одиннадцать бумаг.
Мысль эта пришла мне на четвёртый день учения, и пришла оттого, что я третью неделю ходил мимо этих одиннадцати человек и всякий раз здоровался, а они всякий раз отвечали.
Сделать я мог одно.
Не крест — креста я им дать не могу, срок вышел двадцатого июля, и дело закрыто.
Написать я могу.
Я взял одиннадцать листов и на каждом написал своей рукой, без единого прилагательного, что этот человек сделал третьего июня: час, место, число саженей, чем занимался, сколько времени пробыл под огнём и чем это кончилось.
Писал я их два вечера.
Списывал не с представлений — представления ушли и не вернулись, — а со своей тетради, где всё это стояло с третьего июня и стояло точнее, чем в любой бумаге, поданной наверх.
Вышло у меня, что из одиннадцати про троих я помню сам, а про восьмерых знаю только по записи; и это, если подумать, и есть главное оправдание тетради.
Внизу — дата, чин, должность, подпись.
Печати у меня своей нет, и я приложил печать команды, которой мы штемпелюем требования на инструмент.
Раздавал не при строю, а по одному, вечером, у себя.
Первым вошёл Ерофеев.
Прочёл, сложил и спросил единственное, что тут стоило спросить.
— Ваше высокоблагородие. А это настоящая бумага?
Я мог ответить ему уклончиво, и он бы принял.
— Нет, — сказал я. — В послужной список это не идёт и никакой льготы не даёт. Это свидетельство от меня, что я видел.
Он подумал.
— Домой послать можно?
— Можно.
— Тогда настоящая.
И ушёл.
Так было с девятью из одиннадцати.
Десятый, рядовой Шибанов, взял бумагу, прочёл и положил обратно мне на стол.
— Не надо, ваше высокоблагородие.
— Отчего?
— Оттого что я про это знаю, и вы знаете, и хватит. А матери показывать бумагу без креста — она станет спрашивать, отчего без креста, и я не сумею объяснить.
Тут возразить было нечего, и я не возразил.
Одиннадцатый был Плахов, тот самый, что держал провод на стыке одиннадцать минут раненый.
Плахов дочитал, вернулся к первой строке, сложил лист вчетверо и спросил:
— А четырнадцать было?
— Четырнадцать.
— Троим-то не отдадите.
— Двоим не отдам. Третий в госпитале, ему пошлю с оказией.
— Тогда напишите и на тех двоих, — сказал Плахов. — Родным пошлём. Мы адреса знаем.
Убиты из четырнадцати были двое, и оба в июле, на пойме: Лыткин — на постановке вешек, Ознобишин — подносчиком на второй ходке.
Я написал той же ночью ещё три бумаги: две на них и одну в госпиталь, Рябинину, который лежит в тылу без ноги с двадцатого июня.
Две отдал Плахову, а он свёл с обозным, у которого была оказия на почту; третью отправил своим порядком.
Это единственная часть всей истории с наградными, которая кончилась хорошо, и придумал её не я.
* * *
Четырнадцатого пришла сводка, и в сводке была Румыния.
Румыния объявила войну Австро-Венгрии.
Читали это вслух, как читают всякую большую новость, и разбирали до вечера, и разобрали, по обыкновению, неверно.
Разбор шёл у второй партии, у костра, и я слушал его со стороны минут двадцать.
Один доказывал, что румын много и что они пойдут с юга.
Другой возражал, что если бы много, то они пошли бы в прошлом году.
Третий сказал, что румыны — народ богатый и что у них хлеб, и что теперь хлеб пойдёт к нам.
На этом сошлись все, и разговор перешёл на хлеб.
В команде решили, что теперь австрийцу конец и что войне до Рождества.
Тарабрин, послушав, сказал мне вполголоса, что у румын, сколько он слышал, армия большая, а винтовок старых, и что кормить эту армию теперь нам.
Я склонен думать, что прав Тарабрин.
Из штаба дивизии в тот же день пришло распоряжение, из которого следовало, что нам от румын не легче, а тяжелее.
Три дня подряд у нас забирали то, что мы уже получили. Двенадцать подвод из тридцати, одну сапёрную полуроту из двух и половину рабочей партии — сто человек из двухсот.
Куда — не сказано.
Шестнадцатого вернули полуроту, семнадцатого — рабочих. Подвод не вернули.
Семнадцатого августа, в одиннадцатом часу, меня вызвали в штаб дивизии, и там мне назвали число.
Восемнадцатое.
Не «в ближайшие дни» и не «по особому указанию».
Завтра.
Артиллерийская подготовка с четырёх утра, атака по готовности, но не позднее восьми; сводной особой команде — проделать проходы на участке в четыреста саженей и обеспечить движение двух полков первого эшелона.
Я вернулся в расположение в первом часу дня и до трёх писал расписание.
Четыреста саженей фронта. Шесть партий. Двенадцать проходов по двадцать шагов, считая по два прохода на роту первого эшелона.
Артиллерия бьёт проволоку с четырёх до семи. Первая и вторая партии выходят к проволоке в шесть сорок, под свой огонь, с отсечкой в сто саженей.
Проверка проходов руками — с семи до семи двадцати.
Вехи — до семи сорока.
Счёт и связь — Тарабрин, от начала.
Закрепление — партия Зотова входит на взятое третьей, не позже двадцати минут после занятия первой линии, и входит со своим инструментом, а не с тем, что найдёт.
Расписание вышло на две страницы и было переписано в семи видах: по одному каждому старшему партии и один мне.
Пятницкий со своими уходил в тот же вечер, к себе, на свой участок, в трёх верстах левее, и уходил с явным сожалением, потому что шестой день учения обрывался на середине.
Прощаясь, он сделал вещь, которой я от него не