Ранняя осень. История одной леди - Луис Бромфильд
Оливия разгорячилась, ее щеки покраснели, она поднялась с места, очень высокая и красивая, и облокотилась о каминную полку, однако муж по-прежнему точно не замечал ее. Он глубоко задумался, и мрачные мысли исказили его лицо.
– Я понял, что произошло, – вдруг произнес он. – Это все Сабина. Зря она сюда вернулась. Она всегда была такой… Строила каверзы… с самого детства. Вечно портила игру, заявляя: «Не буду я играть в дочки-матери. Только дураки притворяются, будто грязная вода – это кларет! Какая глупость!»
– То есть ты хочешь сказать, что сейчас она опять отказывается принимать грязную воду за вино?
Энсон молча отвернулся и вновь принялся мерить шагами старый викторианский ковер с гигантскими блеклыми розами.
– Не понимаю, к чему ты ведешь. Но я совершенно уверен, что Сабина… Сабина… порочная женщина.
– Ты ненавидишь Сабину за то, что мы с ней подружились?
Оливия всю свою семейную жизнь наблюдала за тем, как муж, недолюбливающий ее друзей, пытается любыми способами избавиться от них, не давая ей с ними встречаться и принуждая сопровождать его на званых вечерах в домах своих безопасных знакомых, людей, с которыми он учился или ходил в один клуб, тех, кто никогда не выкинет ничего необычного. В конце концов она перестала сопротивляться и подчинилась ему. Вероятно, это было проявлением его презрительного отношения к тем, кого он не понимает и потому (как она думала) побаивается: вполне естественная реакция человека, не разрешающего другим получать удовольствие от того, что недоступно ему самому. И вот сегодня Оливия впервые заговорила о том, что он ведет себя как собака на сене, заговорила, потому что больше не могла молчать. Ее телом точно завладела неведомая сила. Но стоило ей открыть рот, как она почему-то устыдилась – устыдилась звука собственного голоса с дрожащими истеричными нотками.
Ей больше не хотелось видеть, как Энсон кружит по старой гостиной, забитой памятью об ускользающей респектабельности, в которую он кутался, как в одеяло… кружит и кружит, ощетинившись предрассудками и предубеждениями. Даже теперь, когда она наконец сорвала покров с неудобной правды.
– Что за вздор ты несешь! – с горечью возмутился он.
Оливия вздохнула.
– Никакой это не вздор… и я знаю, что ты меня понял.
(Она была прекрасно осведомлена о семейной привычке притворяться, что не понимаешь, когда слышишь нечто нелицеприятное.)
Но муж и тут промолчал. Вместо ответа он повернулся к ней; она ни разу не видела его в столь диком волнении, ей даже показалось, что он вдруг преисполнился, пусть и ненадолго, истинной силы и достоинства.
– Терпеть не могу эту ее дочку с Фиджи, которую она потаскала по свету и напичкала дичайшими идеями, – вдруг признался он.
Его голос и взгляд заставили Оливию вздрогнуть от ослепляющего открытия, озарившего как весь ход их разговора, так и череду лет, проведенных ею здесь, в Пентланд-Хаусе, и в огромном рядном доме на Бикон-стрит. Она неожиданно поняла, что именно так сильно пугает Энсона, тетю Кэсси и всю их семью с ее сложными родственными связями. Все они страшатся обрушения стен, сокрушения основ, на которых зиждется само их существование, ведь если такому суждено случиться, то вся их гордость, все их тщеславие окажутся выставленными напоказ, как и выдуманные правила и предрассудки, что огораживали их. Именно поэтому они ненавидели О'Хару, ирландца и католика. Он угрожал их безопасности. Разоблачение грозило им катастрофой, ибо в любом другом мире, кроме их собственного, защищенного деньгами в надежных трастовых фондах, они стали бы слабыми, если бы вообще смогли выжить. Там обнажилась бы их сущность.
Впервые в жизни Оливия ясно осознала все это.
– Полагаю, ты несправедлив к Терезе, – спокойно сказала она. – Ты не доверяешь ей, потому что она не похожа на других… на тех девушек, которых тебя с детства приучили считать совершенными. Но видишь ли, таких, как они, полным-полно – одинаковых, как горошины в стручке.
– А что насчет парня, который приезжает в гости к Сабине и ее дочери… американца с французской фамилией, раньше в глаза не видевшего родную страну? Вряд ли он почувствует себя здесь в своей тарелке. Кто-нибудь вообще что-то про него знает?
– Сабина… – начала было Оливия.
– Сабина! – перебил он. – Сабина! Разве ее заботит, кто он такой и откуда явился? Она давным-давно порвала с приличным обществом, уехав отсюда и выскочив замуж за того левантийского мерзавца. Сабина… Сабина рада-радешенька втянуть нас в авантюру… нас, тех, с кем вместе росла. Она нас ненавидит… с трудом держится в рамках приличия, когда говорит со мной.
Оливия тихо усмехнулась и потушила сигарету в пепельнице под офортом с «Подписанием Декларации».
– Энсон, извини, но это абсурд. Давай-ка придерживаться фактов. Я встречала этого юношу в Париже… Сибилла уже там водила с ним знакомство. Он умный, красивый и не обращается с женщинами как с прислугой. Да, есть еще среди нас те, кому нравится подобное обращение… даже в Дареме такие имеются. Нет, я и мысли не допускаю, что тебе он придется по душе. Он не из твоего клуба или колледжа, и взгляды на жизнь у него иные. Никто за него готовые мнения не составляет и в рот ему не кладет.
– Я забочусь о своих детях… Не хочу, чтоб они якшались с кем попало, с первым встречным.
Оливия больше не улыбалась. Она отвернулась и негромко проговорила:
– Если ты о Джеке, то можешь больше не тревожиться по этому поводу. Жениться на Терезе ему не суждено. Вряд ли ты осознаешь, насколько наш мальчик болен… Мне иногда кажется, ты совсем ничего о нем не знаешь.
– Я всегда беседую с докторами.
– Тогда ты должен понимать, что это глупости… то, о чем ты говоришь.
– Все равно, зря Сабина сюда вернулась.
Оливия поняла, что сейчас разговор покатится по вечной колее пустословия и они вновь и вновь будут кружить, как белки в колесе, не в силах добраться до сути. Такое случалось уже много раз. Решив, что ее это не устраивает, Оливия встала с другой стороны камина – еще более бледная, с сиреневой тенью