Вертопрахи Старого двора - Матею (Матей) Йон Караджале
– Оставьте уже ваши финтифанты, – прервал нас заскучавший Пиргу, – давайте уже поговорим о женщинах!
Я видел, что перепалка не за горами. Разгорался спор. Пашадиа стал отрицать у Пиргу какое-либо понимание в вопросах прекрасного пола. В свою очередь, Пиргу с не меньшей уверенностью утверждал, что Пашадиа в дамских делах – полный ноль. Судя по тому, каких женщин Пиргу приводил к Пашадиа, любой согласился бы с этими утверждениями: чистые злыдни, приблудные клячи, случайный хлам, словом – печаль. Но почему тогда Пашадиа, который, обладая таким состоянием, что мог себе позволить купить на рынке всё лучшее и самое свежее, довольствовался таким дешевым залежалым товаром, позволяя Пиргу бесчеловечно глумиться над собой, притом что сам Пиргу обладал пониманием красоты? Старый сыщик Горикэ выискивал в трущобах девушек, достойных служить эталоном красоты, рисовал им картины легкой и богатой жизни, поддерживал их первые шаги на пути порока, проявляя отеческую заботу, и даже, как настоящий отец, не прикасался к ним. Хотя себе он выбирал совсем иное. Его чувства, проявлявшие отвращение ко всему изящному и чистому, пробуждались только в состоянии опьянения, и тогда ему требовались женщины увечные, беззубые, горбатые или брюхастые, и особенно чрезмерно толстые, грузные, громадные махины, срывающие весы на празднике святого Георгия, уродливые, огромные, неповоротливые. А о мерзостях, которыми он с ними занимался, он говорил так непристойно, что от его рассказов покраснели бы свиньи и даже обезьяны, если бы поняли, о чем идет речь.
– Не плюйтесь, – ухмылялся он, – а то аппетит пропадет. Что вы хотите, я же больной человек, нервный.
Не успевали страсти утихнуть, как совершенно неожиданно вспыхивала вторая волна ссор. Пашадиа ни за что не упустил бы случая очернить всё румынское. Пантази всегда принимал его сторону, но без особого энтузиазма; у одного была злость на любимого человека, предавшего его, у другого – лишь презрение к бедному родственнику. Зато Пиргу сам поражался своему патриотизму. Никогда не забуду, как однажды я пошел забирать его со сборища каких-то мироедов-выскочек, одетых в национальные костюмы, но не говорящих ни слова по-румынски, я онемел, словно увидев эдакую диковину: милый карпатский пастушок с дудочкой у пояса кружится в стремительном народном танце бэтута с последовательницей теософии Папурой Жилава. Вместо того чтобы слушать, как поносят его несчастную страну, он предпочитал вставать и покидать нас, но покидал он нас ненадолго, возвращаясь всегда в чьей-либо компании. Не спрашивая разрешения, его спутники усаживались прямо за нашим столом, за которым, таким образом, менее чем за месяц я смог лицезреть поочередно всех самых буйных, взбалмошных, безнравственных и презираемых обитателей Бухареста – грязь, проказу и отбросы общества. Пантази, как обычно, блуждающий в тумане своих грез, не обращал на них внимания, и оставалось только удивляться, как Пашадиа, такой чопорный и высокомерный человек, не отталкивал их, а наоборот – угощал, даже протягивал им руку и после искусно заданных некоторым из них вопросов признавался, что он не так далек от происходящего в мире, как можно было бы сначала подумать. Однако он всякий раз приходил в ярость, когда Пиргу, напевая: «Ах, после солдат, пехотинцев, артиллеристов…» – приводил нам под руку Попонеля.
Именно так прозвали молодого перспективного служащего министерства иностранных дел, проявлявшего, как и многие другие, занимающиеся этим ремеслом, особую склонность к некоторым подлым методам весьма обсуждаемой школы. Ламсдорф, Эйленбург, Мещерский были его духовными отцами, и их крестный сын показал себя достойным преемником. Поскольку в то время город не был наводнен многочисленными профессиональными ичогланами-содомитами, Попонел воспринимался как чрезвычайно редкое явление. За его наружностью, которая, впрочем, в плане привлекательности оставляла желать лучшего, пряталась снедаемая пламенем Содома душа женщины, одной из тех вонючих служанок, что вечером крутятся возле казарм. Больше я не буду на нем останавливаться: чтобы описать его, мне пришлось бы обмакнуть перо в гной и грязь, и этим занятием я бы осквернил не только перо, но и саму грязь и даже гной. Впрочем, он не был виноват: таким его создал Бог. Когда рядом появлялся этот дипломат, Пашадиа впадал в свою мрачную апатию и ждал его ухода, чтобы наброситься на Пиргу с гневными обвинениями.
– Ну сколько можно, – отвечал тот, – когда уже ты отделаешься от этих старых предрассудков, когда? И с чего бы это такая травля? Что ты хочешь? Чтобы он с тобой закрутил? Нет? Тогда что тебе до него? Ты ведь тоже не без греха? Так дай и ему поразвлечься. Когда ты к старым шлюхам бегаешь, тебе кто-нибудь счет предъявляет? Почему ему нельзя бегать за парнями-шалопутами?
– Ладно, – настаивал Пашадиа, – но зачем он из себя их благотворителя строит, нянчится с ними?
– А иначе, – объяснял Пиргу, – они на других перекинутся, будут всем досаждать.
Пиргу