Вертопрахи Старого двора - Матею (Матей) Йон Караджале
Едва заканчивался ужин, Пиргу уже рвался ехать куда-то. Человеку хотелось пить. В те времена, слава богу, бордо и бургундское, которыми сегодня потчуют на королевских пирах, не были такими дорогими. Но Горикэ они не нравились, он предпочитал вино попроще, местное, домашнее. Он находил какие-то ужасные сорта и тащил нас через закоулки окраин города, чтобы опоить заплесневелой и мутной бурдой. Пантази, настоящий морской волк, пил всё, что ему наливали, даже охотнее, чем Пашадиа, который искал отнюдь не выпивку, а что-то вроде суматохи, яркого света, людей. Оттуда мы шли пробовать следующую бурду, он вспоминал о каком-то «колоссальном» мусте-самотеке на высокой террасе или напитке под названием «заячья кровь» высшего сорта. В промежутке между посещением двух кабаков мы заказывали кофе у Процэпяски или у Пепи Шмароц, а потом еще болтали с девушками за бокалом вина, пока Пиргу договаривался с Пашадиа или кем-то еще о встрече на следующий день. Иногда мы поднимались ненадолго в «клуб», где Пашадиа спешно, на ходу делал пару ставок в «железке», но это случалось редко, ибо часы перед ужином были посвящены женщинам и картам. На третьем привале начиналось настоящее, основательное веселье – веселье не на жизнь, а насмерть. Вокруг нас суетились и копошились зловещие ночные твари города. С ними Горикэ чувствовал себя раздольно, полностью раскрепощался. Словно ртуть, он ловко перемещался от стола к столу, вызывал взрывы смеха, благодаря ему пирушка набирала обороты, разгоралась: он говорил лэутарам, что им нужно играть, поил их, целовал в губы, а потом начинал ругаться и раздавать пощечины. Впрочем, обычно к утру дело и так доходило до драк. Чуждые шумному, всё нарастающему веселью, Пантази и Пашадиа молча предавались своим мечтам, словно находились за тысячи верст отсюда, казалось, их могла обеспокоить только тишина. И еще кое-что казалось странным: когда по какой-то причине Пиргу не приходил, ну, например, мог замешкаться со своими уродинами или заиграться в картишки с Мехтупчу, – тогда, даже если мы и шли туда, где до этого довольно весело проводили с ним время, мы начинали засыпать с бокалами в руках, и всё там нам казалось блеклым и безжизненным, ибо только он мог оживить этот ночной мир, именно он был живым воплощением духа Бухареста – скверного и подлого. Поэтому мы беспрекословно следовали за ним, брели за ним по слякоти и грязи, по немощеным и безымянным улицам окраин, по заброшенным пустырям, полным мусора и мертвечины, почти на четвереньках мы пробирались в духоту низких лачуг с земляным полом, таких же обтрепанных и облезлых, как и цыганки, которые босиком, в красных или желтых юбках, подвязанных тряпичной тесьмой, продавали на скамеечке мясникам и торговцам кишок стопку полугара или пачку махорки. И хотя это было уже пределом, нам удалось спуститься еще ниже… Потом мы стали проводить время на площади, поедая похлебку из рубца, сидя там до самого рассвета.
Рассвет…
…Пашадиа приходил в себя, очухивался, словно после дурного сна. Я избегал смотреть на его напряженное лицо, встречаться с его мутным взглядом, в котором застывал невыразимый ужас. Вероятно, те же чувства испытывал его прародитель-убийца, скрываясь днем от людского взгляда. Затем мы расставались, унося свои бренные тела: Пашадиа и Пантази шли прямо домой, я – в баню, Пиргу – к знахарке, чтобы та обработала его розовым уксусом и оподельдоком. Всякие его сумасбродства, какими бы они ни были, стали настолько привычными, что в Жаркалеце, где он жил с родителями, соседи-мещане уже не удивлялись, когда видели его возвращающимся утром с двумя шарманщиками, играющими разные мелодии, или с медведем, или с кэлушарами[17], или Папарудой[18], на водовозной бочке, на тачке или на похоронных дрогах.
Однако та неприглядная жизнь, то время, которое мы проводили вместе на вечеринках, позволивших нам сблизиться, имела по крайней мере одно счастливое последствие. Вскоре благородная дружба связала Пантази с Пашадиа. Духовная близость, как я думаю, произошла скорее благодаря печали, нежели образованности, воспитанию и вежливости, хотя печаль одного была светлой и спокойной, как те вечера, которые появляются из глубины веков, а печаль другого – черной пучиной отчаяния. Поскольку Пантази почти всегда брал на себя ночные расходы, да так, что Пашадиа не в силах был ему возразить, тот тоже решил угостить его, но не в трактире, а у себя дома. Впервые из шкафов и сундуков были извлечены голландские скатерти, позолоченные столовые приборы, богемский фарфор и хрусталь. Столовая была пышно украшена желтыми розами, которые приобретали восковую прозрачность в тусклом янтарном свете этого приятного осеннего дня, последнего хорошего ясного дня года. В этом доме я чувствовал себя далеко от Бухареста, и мне казалось, что этот обед означал празднование возвращения Пашадиа после долгого скитания, его отречение от Пиргу.
Несмотря на приглашение, он не пришел. После обеда мы переместились в комнату, оформленную в стиле претенциозного венского рококо, в которой мебель и стены были обтянуты шафрановым шелком с серебряными узорами, изображающими цветы кувшинок. Это была гостиная Кауница, как мы ее называли, поскольку была украшена роскошным портретом канцлера-князя в мантии ордена Золотого руна и обставлена в точности, как одна из приемных его