Видеосалон 1986 - Павел Смолин
Цена, по которой аппарат достался мне, составила тысячу восемьсот рублей.
Государственная цена «Электроники ВМ-12» — тысяча двести. Переплата — шестьсот, то есть четыре с половиной месячных зарплаты моей матери сверху за право не ждать двадцать лет.
Я отдал тысячу триста от варёнки, двести восемьдесят — остатки от фотографий, муки и заводского расчёта, и двести двадцать занял. У самого же Славика, под честное слово, до Нового года.
— Смотри, — сказал он, пересчитывая. — Ты теперь мне должен.
— Знаю.
— Не, это хорошо, — объяснил Славик. — Так надёжнее.
В этом городе он был не первым, кто мне это объяснял, и я подозревал, что не последним.
Аппарат я нёс домой в коробке, обвязанной шпагатом, прижимая к груди обеими руками, и мне было двадцать три года — справляюсь с огромным опережением графика из первой жизни.
Мать открыла дверь и посмотрела на коробку.
— Всё, чтоли? — спросила она.
— Всё.
— Хос-с-спаде, — сказала мать. — Тысяча восемьсот, хос-с-спаде.
Потом помолчала и добавила совсем другим голосом:
— Ставь на стол. Только не на клеёнку, я тряпку постелю.
Оставалась комната.
В том, что она у меня уже есть, я не сомневался с того дня, как отнёс заявку про стояк.
ЖЭК номер шесть, красный уголок, две недели назад, план политзанятий с прочерком в декабре. Я знал, что за такими комнатами не следит никто, кроме одного человека, и этот человек — не начальник ЖЭКа.
Тётю Валю — Валентину Тимофеевну, коменданта — я нашёл в подсобке, где она пила чай с сушками и слушала радио.
— Закрыто, — отрезала она, не оборачиваясь.
— Валентина Тимофеевна, я не по жилищному вопросу. Я по красному уголку.
Она обернулась. Женщина за шестьдесят, в синем халате, с ключами на поясе — связка была такая, что при ходьбе звенела как сбруя.
— Чего с ним?
— Пустует.
— И?
— Хочу арендовать. По вечерам, три раза в неделю, с семи до одиннадцати. Двадцать пять рублей в месяц.
Тётя Валя поставила чашку.
Я знал, что она скажет. Я слышал эту фразу в разных городах и в разных десятилетиях, от директоров ДК, от завхозов школ, от начальников заводских клубов, и она везде звучала одинаково:
— А кто разрешит?
— Никто, — сказал я. — Поэтому и двадцать пять рублей.
Пауза была долгая. Тётя Валя смотрела на меня, отставив чашку, и я видел, как в ней работает счётная машина: сто восемьдесят рублей оклада, внучка, зима, и мужчина, который предлагает четверть оклада за комнату, которая всё равно стоит запертая.
— А что показывать будешь? — спросила она наконец.
Вот это был правильный вопрос, и по нему я понял, что мы договоримся.
— Кино. Хорошее.
— Голых баб не будет?
— Не будет. Никогда.
— А то приходят тут всякие, — сказала тётя Валя. — Двое уже приходили. Я их погнала.
Я запомнил это — боковой памятью, той же, что запомнила когда-то дверь красного уголка.
— Тридцать, — решила она. — И стулья после себя ставить на место, я за них отвечаю.
— Тридцать, — согласился я. — А сколько их?
— Кого?
— Стульев.
— Двадцать восемь, — сказала тётя Валя. — Было тридцать, два поломали на отчётном собрании.
Двадцать восемь стульев.
Я стоял в подсобке жилищно-эксплуатационной конторы номер шесть, слушал радио, вдыхал запах сушек и въевшийся намертво в меня аромат хлорки, и считал в уме то, что считал всю жизнь: двадцать восемь мест по рублю — восемьдесят четыре рубля за вечер при полной посадке. Три вечера — двести пятьдесят два в неделю.
За вычетом аренды, кассет и совести — около тысячи в месяц.
— По рукам, — решил я.
Тётя Валя сняла с пояса связку, отделила от неё ключ — длинный, с бородкой, тяжёлый — и положила на стол между нами.
— В понедельник приберёшься сам, — предупредила она. — Я туда с августа не заходила. А теперь буду заходить.
В понедельник я узнал, что значит «с августа не заходила».
Пыль лежала слоем, в котором можно было писать. Под сценой-возвышением обнаружились: три ведра, лозунг «Решения съезда — в жизнь!» на рулоне, пачка бюллетеней с выборов восемьдесят четвёртого года и мышиное гнездо, устроенное в этих бюллетенях с большим комфортом. Знамя в углу выцвело до розового. Портрет висел прямо.
Я вымыл пол трижды. Протёр стены. Вынес мусор в четыре захода. Вытряс знамя во дворе, за что был обруган проходившей мимо женщиной, — и, признаю, со стороны это выглядело двусмысленно.
А потом расставил стулья и сел в последнем ряду.
Комната была шесть на девять. Окна выходили во двор, и на них имелись шторы — плотные, тёмно-синие, сатиновые, из тех, что вешают в актовых залах для диафильмов. Штор мне хватило бы и на кинотеатр. Розетка была одна, у сцены, старая, но на керамике — выдержит.
Двадцать восемь стульев стояли в четыре ряда по семь.
Я переставил их в пять рядов: шесть, шесть, шесть, пять, пять — с проходом по центру. Потом встал на место будущего телевизора, посмотрел из его точки на зал, вернулся и переставил ещё раз.
Всё это в той жизни делал наёмный подрядчик по залам, за деньги, которые лучше не вспоминать. Руками, надо сказать, оказалось приятнее.
С последнего ряда экран — будущий, воображаемый, шестьдесят один сантиметр по диагонали — видно не будет. Значит, телевизор пойдёт не на тумбочку, а выше, на уровень глаз сидящего, сантиметров сто десять от пола. Значит, нужна подставка.
Значит, в среду я иду к Толику за его газовым ключом, реализовывать подаренный Петровичем мешочек гвоздей. У меня не жизнь будто, а старый поинт-энд-клик квест.
Я сидел в пустой комнате, где пахло сыростью и хлоркой, смотрел на двадцать восемь пустых стульев и был совершенно, неприлично счастлив.
Последний раз я испытывал это в две тысячи третьем, когда открывал первый зал на восемьдесят мест в переоборудованном отделе универсама. Мне было сорок, у меня был кредит под тридцать процентов и жена, которая со мной уже не разговаривала.
Сейчас у меня был долг двести двадцать рублей Славику, мать, которая со мной разговаривала — и активно помогала! — и ключ с бородкой в кармане.
Я запер дверь, вышел на улицу и пошёл