Видеосалон 1986 - Павел Смолин
— Закажи.
И тут же, не отходя от стола, я закрыл последний долг перед универмагом — отправил Славика к Нелле Аркадьевне выкупать вторую половину партии, все пятнадцать пар, на его теперь уже деньги.
— А чего ты сам не берёшь?
— Мне больше не надо. А тебе нужно сырьё, а ей нужно закрыть квартал. Скажешь — от Фомина.
Обещание «выкуплю» я, таким образом, выполнил чужими деньгами. Лучший известный мне способ выполнять обещания — жаль, применимый не ко всем.
В пятницу вечером я устроил дома технический прогон: аппарат, «Рубин», колонка, кассета с начала до конца.
На двадцатой минуте на табурет рядом присела мать — зашла забрать бельё с батареи и осталась. Смотрела молча, сложив руки, весь эпизод в полицейском участке.
— Здоровый какой, — сказала она наконец про Шварценеггера с осуждением и уважением одновременно. — У нас в литейке Гриценко такой был. Тоже вот так вот ходил, пока ему на ногу опоку не уронили.
— И что Гриценко?
— Ничего. Хромает и ходит. Их таких ничего не берёт.
Лучшей рецензии на «Терминатора» я не слышал ни в одной из жизней. Кассету, между прочим, я прогнал целиком, до последнего кадра, с блокнотом на колене — и это было не удовольствие, а регламент: плёнку, которую ты не отсмотрел сам, зрителю показывать нельзя. Правило старое, скучное и не имеющее исключений, о чём в этом городе, кроме меня, не догадывался пока никто.
Оставались зрители, и на рекламу я, само собой, не потратил ни копейки.
Афишу вешать было нельзя — афиша на столбе означала бы, что я сам написал на себя заявление. Значит, работать предстояло сарафану, а сарафан, как всякий инструмент, требовал правильного включения.
Точек запуска я выбрал три.
Пацанам у «Родины» — тем самым, что месяц пересказывали легенду, — я сказал в среду, между делом, что мужик, которого из пулемёта, называется «Терминатор» и что в пятницу его будут крутить в красном уголке ЖЭКа на Пролетарской. Пацаны унесли это, как искру уносят в сухой лес.
Юрке я ничего специально не говорил — Юрка и сам все давно знал, и нес как надо: к четвергу о сеансе была осведомлена вся его группа, полпотока и одна лаборантка с кафедры.
А бабе Шуре я сказал так:
— Баб Шур. В пятницу в семь я в красном уголке кино показываю. Американское. Вы только не рассказывайте никому, ладно? А то набегут.
Баба Шура посмотрела на меня честными глазами и пообещала — могила.
К вечеру четверга о сеансе знали оба дома, дворничиха Зинка, вернувшаяся от сестры, весь молочный отдел гастронома и, по агентурным данным Толика, какие-то люди с Заречной.
Цену я назначил против рынка: полтора рубля за стул, рубль — стоя, пацанам на полу — полтинник. У Палыча и по всему городу брали рубль, и рубль был правильной ценой для чужой квартиры с телевизором в углу. Полтора рубля означали другое. Полтора рубля означали: у этого — не как у всех, и человек, заплативший их, приходил уже наполовину убеждённым.
Голос я начал ставить раньше всего остального — ещё до телевизора, до кассеты, до тетради. С ним нельзя было опоздать.
Две недели, каждый вечер, я уходил в комнату и работал: дыхание, дистанция до микрофона, нижний регистр, с которого начинается любой зал. Английский я знал хорошо, но даже без него перевести выученный наизусть фильм было бы нетрудно. Труднее держать зал — перевод надо уложить в голос: где придержать, где отпустить, где замолчать и не мешать. К прогону я расписал фильм по минутам на тетрадном листе, как расписывают смену: здесь музыка — громкость на два деления, здесь погоня — молчать, здесь он говорит своё — пауза до, пауза после.
Мать всё это слышала через дверь. Судя по тому, как она на меня смотрела по утрам, человек, который месяц назад жёг джинсы в её выварке, а теперь вечерами повторяет в пустой комнате «хочешь жить — за мной» на восемь разных ладов, укладывался в её картину мира уже с трудом. Но вопросов она не задавала. Она ждала пятницы, как и все.
* * *Красный уголок ЖЭКа номер шесть пах хлоркой, мокрыми ботинками и портвейном. Кто-то пронёс во внутреннем кармане — я знал кто, и принципиально не смотрел в ту сторону.
Двадцать восемь стульев. Все заняты. Ещё девять человек стояли вдоль стены, и двое пацанов сидели прямо на полу под экраном, задрав головы так, что завтра шеи не разогнут. Полтора рубля за стул, рубль — стоя, пацаны прошли по полтиннику. Я считал в уме, пока перематывал: пятьдесят два рубля, минус тридцать тёте Вале за то, что она мне вообще открыла помещение, минус червонец Славику за кассету. Богатым в этой стране с такими мощностями мне не стать
— Крути уже! — крикнули с задних рядов.
— Тихо. Кто пришёл на «Терминатора», а не на мой затылок, — тихо.
Смех. Хороший смех, добрый. Я щёлкнул тумблером, «Электроника ВМ-12» сожрала кассету с утробным звуком, и «Рубин» с диагональю шестьдесят один сантиметр выплюнул на экран синеву.
Я сел на табурет сбоку, где стоял микрофон от «Романтика», подключённый к колонке. Пятая копия. Лица уже плыли, у Шварценеггера двоился контур, но звук я вёл сам, живьём, и в этом было всё моё преимущество перед остальными салонами города.
Гнусавые переводчики работали с листа и с первого раза. Я этот фильм знал наизусть. Каждую паузу.
На экране пошли титры.
Я подождал ровно столько, сколько нужно, и сказал в микрофон — негромко, без пафоса, тем самым голосом, который отрабатывал две недели:
— Лос-Анджелес. Две тысячи двадцать девятый год.
Зал выдохнул.
Дальше я почти не думал. Работали руки — подкрутить громкость, когда пойдёт музыка, — и рот, который сам находил интонацию. Я держал паузы. Я не переводил ругательства дословно, я переводил их так, как сказал бы человек, которому только что прострелили плечо. Когда Кайл Риз орал «Come with me if you want to live», я не сказал «пойдём со мной, если хочешь жить», как говорили все.
— Хочешь жить — за мной.
Зал качнуло. Я почувствовал это спиной, физически, как сквозняк.
* * *Их было четверо, и они пришли к середине фильма.
Дверь скрипнула — я даже не обернулся, опаздывающие были всегда, — но по тому, как зашевелились задние ряды, стало ясно: не просто опоздавшие. Народ подбирал ноги. Кто-то встал и молча уступил стул.
Я скосил глаза.
Спортивные штаны с лампасами, кроссовки «Адидас» — две пары настоящих, две пары того, что делали в Мытищах и продавали как настоящие. Куртки. Стрижки короткие. И главное —