Чужой берег - Игорь Алмазов
— Это верно, — сказал Скородумов. — Дык он боится, что спишут.
— Именно. И оттого мы половину болезней видим тогда, когда лечить уже поздно. Я написал правила. Короткие, чтоб выучил всякий. И прошу вашего дозволения прочесть их команде и повесить у грот-люка.
Я выложил второй лист, и Новицкий его взял.
Правил было шесть, и я их сочинял полночи, стараясь, чтобы всякое было понятно неграмотному.
Первое: ежели в стуле кровь, идёшь к лекарю в тот же день.
Второе: ежели жар держится больше суток, идёшь.
Третье: ежели рвёт больше суток и вода не держится, идёшь немедля.
Четвёртое: ежели не можешь помочиться полдня, идёшь немедля.
Пятое: ежели рана покраснела, вспухла и стала горячей, идёшь, не дожидаясь, покуда загноится.
Шестое: ежели болит живот и боль ползёт справа вниз, идёшь тотчас и не ешь ничего.
Новицкий читал долго.
— Вершинин, — сказал он наконец. — А ежели по всякой малости пойдут?
— Пусть ходят.
— Вы разоритесь на них.
— Ваше благородие, — сказал я. — Я лучше приму двадцать здоровых, чем пропущу одного с животом. Двадцать здоровых уйдут через минуту. А один с животом помрёт за трое суток, и помрёт от того, что терпел.
Штаб-лекарь поглядел на меня.
— И это в Хасларе так заведено?
— Нечто похожее, — сказал я.
Он подержал лист ещё секунду.
— Гм. Читайте команде.
* * *
Правила я читал перед обедом, и читал сам, а Евдокимов стоял рядом. Матросы стояли и слушали, и я по лицам видел, что половина не верит.
— Вашбродь, — сказал кто-то из задних рядов. — А ежели я приду, а вы меня спишете?
— Не спишу.
— Дык вы-то не спишете, а вот…
— Слушайте меня, — сказал я громко. — Списывают не за то, что пришёл, а за то, что не годен. И вот вам разница. Ежели ты придёшь с животом на второй день, я тебя вылечу и ты вернёшься к работе. А ежели ты дотерпишь до пятого, тебя и списывать не надо будет.
Помолчали.
— Ну как же… — буркнул кто-то.
— Герасим Иванович, — сказал я. — Подтвердите.
Евдокимов шагнул вперёд.
— Подтверждаю. Кто по этим правилам к лекарю пошёл, с того я не спрошу. Слово моё. А кто под правило спрячется, чтоб вахту сачкануть, того я сам найду. И тогда уж не обессудь.
Это подействовало вернее всяких моих объяснений.
* * *
Художника Тиханова я нашёл вечером, и нашёл случайно. Он сидел на бухте у фок-мачты, при фонаре, и рисовал.
Не видел я его с самого прихода в Портсмут. И, признаться, не вспоминал, потому что было не до того. А ведь я ему обещал ещё в августе, что стану слушать всякий вечер, когда ему захочется поговорить, и что вина ему для этого не понадобится.
— Михаил!
Он вздрогнул и обернулся.
— Андрей Ильич! А я вас искал.
— Виноват. Я на берегу был.
— Знаю. — Он подвинулся, освобождая место. — Садитесь.
Листов у него набралось много. Он раскладывал их на коленях, а я смотрел. Портсмутская гавань с воды. Мачты, мачты, мачты — всё это уходит вдаль и сделано так, что видно, до чего же их много. Английский матрос, спящий на кнехте. Госпорт с той стороны пролива.
— Хорошо, — сказал я и сказал честно.
— Правда?
— Верное слово. Вот тут особенно, где мачты.
Тиханов просветлел.
— Я его три дня делал. Мне Фёдор Петрович хронометр держать не давал, а я всё равно…
Он осёкся.
— Что? — не понял я.
— Ничего. — Он помотал головой.
Странно… В который раз замечаю, что с художником что-то не так. Будто порой во время разговора его уносит куда-то не туда.
После мы проговорили с полчаса, и разговор шёл хорошо. Он рассказывал, как ходил на берег, как рисовал верфь и как его оттуда согнали, потому что чертить английские доки посторонним не полагается. Я смеялся.
— Андрей Ильич, а помните, вы мне про краски говорили?
— Когда говорил? — Я не помнил такого.
— Да нет же, вчера. — Тиханов виновато улыбнулся. — Вы, я, право, запамятовали. Вечером, у трапа. Вы сказали, что синяя у меня выцветает и что надо её в темноте держать.
Вчера вечером я был на берегу, в трактире, где нет вывески, за две улицы от гавани. И позавчера вечером я тоже был на берегу. С Тихановым я в последний раз говорил шесть дней назад.
— Михаил Тихонович. Я вчера был на берегу.
Он засмеялся.
— Полно вам! Вы мне ещё сказали, что у меня руки в краске и что я ими за лицо хватаюсь.
— Я вам это говорил в августе.
Тиханов остановился. Я увидел на его лице то, что мне не понравилось. Он не смутился. Он не стал вспоминать и не сказал: «А, верно, я перепутал».
Он поглядел на меня с недоумением, будто это я ошибся.
— Знаете, я… Нет, вчера. Я это, право, точно помню.
Я не стал спорить. Мы поговорили ещё немного о красках; я показал, где их держать, а он записал. После я ушёл к себе и сел с тетрадью.
Разобрать это надо спокойно, потому что торопиться в таком деле нельзя.
Человек перепутал дни. Это бывает со всяким, особенно на корабле, где нет под рукой ни часов, ни календаря, а все дни одинаковы. Только он не перепутал. Он помнил разговор, которого не было. Помнил подробно — с моими словами, с моими интонациями — и был в этом уверен настолько, что решил, будто ошибаюсь я.
А ещё он сказал: «Мне Фёдор Петрович хронометр держать не давал» — и осёкся.
Тиханов — художник. Он к хронометрам никакого касательства не имеет и иметь не может. Я записал это в тетрадь и поставил число.
Ничего страшного в этом покамест не было. Мало ли что говорит уставший человек, который шесть дней бегал по чужому городу с папкой.
Конфабуляция. Так это называется. Человек не врёт и не сочиняет: у него в памяти дыра, и мозг честно затыкает её подходящим воспоминанием, а сам человек верит в него крепче, чем в настоящее.
Я закрыл тетрадь. За четыре месяца я приучился не строить башен на одном камне. Но камень был скверный.
* * *
В десятом часу к борту подошла шлюпка с берега. Меня позвали наверх.
У трапа стояли вахтенный офицер и двое незнакомцев со шлюпки, а на палубе уже громоздились ящики.
— Вершинин, это к вам, — сказал офицер. — Говорят, для медицинской части.
— Бумага при них есть?
Офицер подал мне сложенный лист. Накладная на английском: