Чужой берег - Игорь Алмазов
Дальше шло следующее:
'Лиза спала ночь. В первый раз за три года не при свече и не в страхе. Журнал завели, пишет сама. Жена моя третий день не плачет.
Более я вам ничего сказать не умею, а потому посылаю то, что умею послать'.
А ниже, другим, кривоватым почерком, было написано:
«Благодарю вас. Е. Черкасова».
Я сложил письмо и некоторое время постоял. Кругом молчали.
— Ваше благородие, — сказал я Новицкому. — Прочтите, ежели угодно.
Он взял, прочёл до конца и вернул мне.
— Ясно, — сказал он и повернулся к тем, кто стоял вокруг. — Слушайте сюда. Чтобы после не выдумывали. — Он поднял связку коры. — Вот это хина. Она от лихорадки, которой мы все будем болеть за экватором. Её нам в Кронштадте дали половину, а нынче будет вдоволь.
Он положил связку и взял бутыль.
— Вот это лимонный сок, — продолжил Новицкий. — Он от цинги. От той самой, от которой у человека вываливаются зубы и расходятся старые раны. А вот это оспенная материя, которую нам велено довезти до колоний. — Он поднял укладку со стёклами. — И всё это подлекарь Вершинин привёз с берега за то, что вылечил человека и не взял денег. Ступайте работать.
Расходились нехотя. Кто-то подошёл поглядеть на сталь, и я дал поглядеть, потому что запрещать тут было глупо. Наумшин, проходя, остановился.
— Хина, значит.
— Хина.
— Это добро, — он покивал. — Я эту тряску видал. Человека на койке подкидывает, а он в шерсти лежит и просит ещё.
И пошёл дальше.
А Митрий, которому я в первый день плавания вправлял плечо, сказал громко, ни к кому не обращаясь.
— Наш-то лекарь на берегу не гуляет.
За что и получил от боцмана.
* * *
С бумагой вышло дольше всего. Новицкий увёл меня вниз и сел за стол.
— Теперь неприятное.
— Слушаю.
— Это дар частного лица медицинской части военного корабля, — он потёр переносицу. — И его надобно оприходовать так, чтобы через два года в Петербурге не спросили, отчего у нас хины втрое против выданного.
— А спросят?
— Непременно спросят, — штаб-лекарь поглядел на меня. — Вершинин, у нас всякая склянка в ведомости. Ежели придёт вдвое, а расход не сойдётся, это уже не подарок, а недостача наоборот. Так что пишите: наименование, вес, число мест, от кого и по какому случаю. И письмо приложим.
Он придвинул мне лист.
— К письму приложить?
— Именно письмо и есть главная бумага, — сказал Новицкий. — Оно объясняет, отчего частное лицо прислало казённой части припас. Без него у нас шесть ящиков неизвестно откуда.
Я сел писать.
* * *
Вечером палуба была тихой. Работы кончились в шестом часу, и люди сидели кто где. На стоянке это выглядело почти по-домашнему.
Я шёл мимо фок-мачты и остановился, потому что увидел странное. Двое сидели на бухте, а между ними на доске лежал уголь.
Один был Митрий — тот самый, с плечом. Второй был постарше, из плотницкой артели, и я его знал плохо. Митрий водил углём по доске и приговаривал.
— Вот эта, гляди. Это «наш».
— Похожа на грабли.
— На какие грабли⁈ Это буква. Вот тут палка, тут палка, а посерёдке перекладина.
— А зачем ей перекладина?
— Дык затем, что без неё она другая будет.
Я подошёл ближе и стал слушать. Оказалось вот что.
Плотник, которого звали Никанор Качанов, был неграмотен вовсе. Ему сорок пять лет, дома жена и четверо, и все письма домой он двадцать лет диктует.
А диктовать больше некому.
— Дык раньше-то у нас на «Суворове» писарь был добрый, — объяснял он. — А тут писарь занят, господа офицеры, известное дело, тоже заняты. Я и подумал: чего я, дурак, всю жизнь прошу.
— И решил выучиться?
— Дык хоть имя своё, — плотник вздохнул. — Чтобы под бумагой не крест ставить, а подписаться умел.
— Под какой бумагой?
Он помолчал.
— У меня старшой четырнадцати годов. Через два года его заберут. И бумагу на него подпишут без меня, а я под ней крест поставлю и не буду знать, чего там написано.
Митрий поднял голову.
— Вашбродь, а вы садитесь, ежели интересно.
Я сел на бухту рядом с ними и просидел, я думаю, с полчаса. Это оказалось лучшим, что было со мной за весь день.
Митрий учил плохо, зато с азартом. Читать он выучился в приходской школе, буквы помнил кое-как и половину называл неправильно, и я его один раз поправил, а после перестал, потому что не в том было дело.
Плотник выводил углём кривые палки и высовывал язык от старания. Он держал уголь как гвоздь и писал от плеча, всей рукой, потому что кисть у него за тридцать лет разучилась делать мелкое. Я это видел у стариков после удара, только тут никакого удара не было. Просто руку всю жизнь учили другому.
К концу он написал первые три буквы своего имени. Написал криво, и одна вышла зеркальная, и он на неё смотрел и хмурился.
— Никанор Качанов, — сказал я. — А ведь это ваше имя.
Он поглядел на доску.
— Моё, — сказал он.
Потом вдруг стёр ладонью и написал заново, и на этот раз ровнее.
* * *
Прошка прибежал в восьмом часу. Прибежал он с поручением от шкиперской части, и было оно пустяковое. Спросить, не отдаст ли медицинская часть пустые ящики, потому что тара нужна.
— Отдам, — сказал я. — Забирай хоть завтра.
— Спасибо, Андрей Ильич.
Он собрался идти, и я его придержал.
— Погоди-ка.
Я взял его за плечо и повернул к фонарю.
То, что я увидел, мне не понравилось. Гляжу я на людей всегда, а на своих особенно, и Прошку знаю уже несколько месяцев.
Все эти месяцы он был румяным, курносым и вечно находился в движении. А нынче передо мной стоял человек с серым лицом. Под глазами залегли тени, веки покраснеи. Кожа была сухой и так натянулась на скулах, что проступили кости, которых раньше не было видно.
Я взял его за запястье и нашёл пульс. Восемьдесят с лишним. Многовато для человека, который стоит спокойно.
— Прохор. Спишь сколько?
Он замялся.
— Дык сплю.
— Сколько?
— Я, вашбродь, поздно ложусь. У них там до полуночи работа, а после я ещё…
Он замолчал.
— А после ещё что?
— А после мне велено с рассветом воду носить, — сказал он тихо.
— Ешь?
— Ем.
— Когда ел последний раз?
Он ответил не сразу. Прошка, который всю жизнь начинал говорить с середины и не давал себя перебить, отвечал теперь через паузу.
— Дык… поутру, — сказал он. — Нет. Вчера поутру.
При