Чужой берег - Игорь Алмазов
— Стало быть?
— Стало быть, он придумал иначе. Он меня выкупил.
Он перевёл дух.
— Как выкупил?
— А вот так, — Ермаков развёл руками. — Дал денег, нашёл человека, тот сыскал подьячего. И тот выправил отпускную на мещанского сына Ермакова Илью, который помер годом раньше. Потом сыскали вдову в Ямбурге и заплатили ей сорок два рубля, чтобы она признала меня своим. А после отвезли в Кронштадт и определили на «Камчатку».
Он поглядел на меня.
— Кто определил?
— Того я не знаю. Меня привезли, отдали бумаги и сказали идти.
Я сидел и молчал. Переварить надо было быстро, потому что всё, что я три месяца считал, вставало на места разом.
Деньги. Я считал их дважды. В августе у меня не сошлось втрое, и мальчишка тогда сказал про гривенники и про проданное с барского двора. А в Портсмуте, у пристани, я пересчитал заново и вышел на сотню с лишним, и не поверил. И правильно не поверил.
Никаких денег у него не было. Ни двенадцати рублей, ни ста двадцати. Ему не пришлось платить ни подьячему, ни вдове, потому что платил тот человек.
Выходит, Ермакову в каком-то смысле даже повезло. Он увидел что-то, чего не должен был. Но тот человек его не убил, а дал свободу.
Спорное, конечно, везение, но всё же лучше, чем гибель.
— Илья, — заговорил я.
— Что?
— Отчего же ты мне в августе про гривенники наврал?
Он опустил голову.
— Стыдно было.
— Чего стыдно?
— Дык вы поймите, вашбродь, — он заговорил быстрее. — Я вам про спину рассказал, а вы меня не выдали. И я решил, что вы про меня подумаете, будто я сам всё сделал. Что я копил, и бежал, и выкручивался. А оно не так. Я ничего не делал. Меня купили и увезли, как вещь.
Он поглядел на меня.
Это объясняло всё, и объясняло лучше всякой хитрости. Пятнадцатилетний мальчишка соврал мне не для того, чтобы обмануть. Он соврал, чтобы не выглядеть купленной вещью перед человеком, который к нему хорошо отнёсся.
— Дурак ты, Илья.
— Не дурак, — сказал он. — Я тогда так думал.
— Теперь про слово, — сказал я. — Кому ты его дал и в чём оно?
— Ему и да. — Ермаков выпрямился. — Слово такое: покуда я молчу, бумаги действуют.
— А ежели заговоришь?
— А ежели заговорю, он их и порушит, — юнга поглядел на меня. — Вашбродь, вы поймите, у него всё в руках. Подьячий его человек, вдова его деньгами живёт. Ежели он захочет, завтра выйдет, что отпускная краденая, а я беглый крепостной с подложными бумагами. И тогда меня вернут. И там уж драть будут не три месяца.
Он помолчал. Я понял, до чего оно всё крепко устроено.
Мальчишку не связали клятвой и не запугали ножом. Ему дали свободу, и держится она на бумагах, а бумаги держатся на живых людях, которых можно попросить и которым можно заплатить. Подьячий жив. Вдова жива. Тот человек жив.
И покуда Илья молчит, всё это работает на него. А как заговорит, всё то же самое разом обернётся против него. Это не угроза. Это устройство.
— Теперь про Аграфену, — сказал я. — Ты ей деньги посылаешь?
— Шлю.
— Свои?
— Дык откуда у меня свои, вашбродь. Я юнга.
— Тогда чьи?
— Его. — Ермаков поглядел мне в глаза. — Он ей платит всякий год. А я только письмо пишу.
— Зачем письмо?
— Затем, что она должна знать, что я живой.
Объяснил он толково. Вдова взяла сорок два рубля и признала чужого мальчишку сыном, и она рискует. Ежели дело вскроется, ей идти под суд.
И покуда ей платят, она молчит. А ежели платить перестанут или ежели она решит, что «сын» помер, она может пойти и повиниться сама, чтобы облегчить себе вину.
— Стало быть, ей всякий год пишут, что я жив, — сказал Ермаков. — И платят, потому она молчит.
— И ты писал ей из Портсмута.
— Не ей.
— А кому?
Юнга помолчал.
— Ему.
— Зачем?
— Затем, чтоб он дозволил вам рассказать.
Я получил ответ на то, что мучило меня с шестнадцатого числа.
— Погоди, — сказал я. — Ты написал ему письмо и отправил с «Николаем». Он должен был получить его, прочесть, написать ответ и отправить обратно.
— Ну.
— Илья, «Николай» ушёл из Портсмута четырнадцатого. Он идёт в Лондон, оттуда в Архангельск. Это месяц туда и месяц обратно.
— Дык я не с ним писал.
— А с кем?
— Я вам не с того конца рассказал, — сказал Ермаков. — Погодите. Я ему написал ещё из Кронштадта. В августе, перед выходом, с последней почтой.
— В августе?
— В августе. Как вы мне спину поглядели и не выдали, я в тот же вечер сел и написал. Что вот, мол, лекарь про меня знает и молчит, и что я его прошу дозволения ему открыться.
— И он ответил?
— Прислал, — Ермаков полез за пазуху. — В Портсмут и ответил, через тамошнего человека.
Он вытащил маленькую бумажку, сложенную вчетверо, замусоленную и мягкую оттого, что её носили на теле.
— Вот.
Я развернул. Там было четыре строки, писанные хорошим почерком, и ни обращения, ни подписи.
«Ежели тот человек тебя не выдал за это время, то и далее не выдаст. Открыться дозволяю во всём, окромя моего имени. Его не называй никому и никогда, иначе пропадёшь ты, а не я. Деньги отосланы, как всегда».
— А свёрток на пристани?
— Дык это я расписку отдавал, — сказал Ермаков. — Что письмо получил. Он велит всякий раз отписываться, чтоб знать, что я живой.
Я положил бумажку на стол и посидел. В эту минуту я испытывал странное.
Всё это время я подозревал этого мальчишку бог знает в чём. Я перебирал воровство, разбой и то, о чём думать не хотел, и я его считал и не сходился, и злился на него за то, что он мне не говорит.
А оказалось, что он всё это время ждал разрешения. Написал в августе, в тот же вечер, как я его не выдал. Ждал полтора месяца. Получил ответ в Портсмуте и пришёл ко мне на другой день после выхода.
— Илья.
— Что?
— Ты в августе написал, что просишь дозволения мне открыться.
— Написал.
— Отчего?
Он поглядел на меня с искренним недоумением.
— Дык вы ж меня лечите.
— И это всё?
— А чего ещё? — Ермаков пожал плечами. — Вы мне спину смотрели и не выдали. Вы мне руку резали. Вы за меня перед комиссией слово сказали, я слышал. Мне, вашбродь, за пятнадцать лет