Чужой берег - Игорь Алмазов
— И потому написал?
— Да, потому.
Мы помолчали.
— Теперь последнее, — сказал я, справившись. — Что ты видел?
— Вашбродь, а вам это надо?
— Надо.
— Отчего?
— Оттого, что покуда я не знаю, за что тебя хотели убить, я не знаю, чем это тебе грозит. — Я поглядел на него. — Я тебя лечу и за тебя отвечаю. Мне надо понимать, что может случиться и когда.
Он подумал.
— Ладно, — сказал он. — Только вы после не жалейте, что спросили.
И рассказал. Вышло коротко, потому что рассказывать там было нечего.
Двенадцатилетний мальчишка полез ночью в барский сад за яблоками. Полез вдвоём с другим дворовым, и тот остался внизу.
И, сидя на дереве, он увидел то, что делалось у флигеля. Там был человек. И там была девка из дворни, которую наутро нашли в пруду и объявили, что она сама.
— Она не сама, — сказал Ермаков. — Я видел, вашбродь. Я всё видел, от начала и до конца. Я сидел на яблоне и не шевелился, потому что если бы он меня заметил, он бы и меня туда же.
— А тот, что стоял внизу?
— Он ничего не видел, ему дерево мешало. Он после и не понял, отчего я белый пришёл.
— И ты никому не сказал?
— Одному сказал, — Ермаков опустил голову. — Кухарке сказал, тётке Матрёне. Она меня, считай, и растила.
— И что?
— А через три дня меня в первый раз и выдрали.
Тут он замолчал.
— Матрёна, значит, проговорилась, — сказал я.
— Не проговорилась. Она пошла и спросила у него самого, правда ли это. Дура была, царствие небесное.
— Была?
— Померла через месяц. Простудилась и померла.
Я сидел и молчал. Думал я в эту минуту не про мальчишку. Думал я об арифметике.
Убийство. Свидетель двенадцати лет. И женщина, которая пошла спросить и через месяц простудилась и умерла. И этот свидетель три года живёт на свете только потому, что тот человек рассчитал: убить второго вслед первой будет заметно.
А потом посчитал ещё раз и нашёл выход лучше. Выкупить, выправить бумаги и отправить в кругосветное плавание, из которого возвращается не всякий. И платить вдове раз в год, чтобы бумаги держались. И держать в руках подьячего, чтобы в любой день всё можно было порушить.
Он его не убил. Он его отложил.
— Илья.
— Что?
— Ты понимаешь, что ты мне сейчас рассказал?
— Понимаю.
— Не понимаешь. — Покачал я головой. — Ты мне рассказал про убийство. И теперь я тоже свидетель, только я свидетель с чужих слов, а это в суде не стоит ничего.
Ермаков поглядел на меня.
— Дык я потому и спрашивал дозволения, — сказал он. — Ежели бы я вам без спросу сказал, я бы уже пропал.
— Как пропал?
— А так. Он бы узнал и порушил бумаги, а меня бы забрали. А вы бы остались с тем, что вам мальчишка чего-то наговорил.
Я поглядел на него иначе. Три месяца я считал этого мальчишку ребёнком, которого надо беречь.
А он в двенадцать лет видел, как убивают. В пятнадцать выторговал себе право говорить — письмом, отправленным за полтора месяца до разговора. И только что объяснил мне, отчего он не мог мне рассказать раньше, и объяснил разумнее, чем объяснил бы иной взрослый.
— Илья, а ты чего от меня хочешь?
Он подумал.
— Ничего, — сказал он. — Я вам рассказал, чтоб вы знали, за что взялись.
Я хотел сказать ему что-нибудь. А сказать было нечего, и я налил ему воды и подождал, пока выпьет. — Тогда слушай, что будет дальше.
— Слушаю.
— Первое: я никому не скажу ни слова. Ни капитану, ни штаб-лекарю, никому.
— Спасибо.
— Не благодари. Я не для тебя, — я поглядел на него. — Я молчу оттого, что рассказать сейчас значит тебя погубить, а пользы никакой. Второе: ты мне будешь показывать всякую бумагу, какая от него придёт. Не читать, а показывать.
— Зачем?
— Затем, что почерк и слова говорят про человека больше, чем он думает. Я по этой записке уже кое-что понял.
Ермаков насторожился.
— Что поняли?
— Что он не барин, — сказал я.
— Отчего?
— Оттого, что барин так не пишет. — Я взял бумажку и повернул к свету. — Гляди. Почерк ровный, буквы одинаковые, строки не пляшут. Так пишет человек, который пишет всякий день и помногу. Барин пишет размашисто и криво, потому что ему писать некогда и незачем. И вот ещё: тут нет ни одного лишнего слова. Четыре строки, и в них всё: дозволение, условие, угроза и деньги. Так пишут люди, привыкшие составлять бумаги.
Ермаков смотрел на бумажку.
— Приказный?
— Может, приказный. А может, управляющий, или стряпчий, или человек при должности. — Я переписал эти четыре строки к себе в тетрадь, слово в слово, и вернул ему бумажку. — Илья, а кто тебе эту бумажку отдал?
— Дык человек. Подошёл на пристани, спросил Ермакова с «Камчатки», отдал и ушёл.
— Русский?
— Русский.
Я помолчал.
— Тогда я, может, и соврал сейчас.
— Как соврал?
— А так. Приказный пишет ровно, это верно. Только у приказного нет своего человека в английском порту, который знает, на каком шлюпе искать юнгу и в какой день, — я поглядел на записку. — Он или служит там, где такие люди есть, или сам из таких. И третье, Илья. Самое главное.
— Что?
— Ежели с тобой что-нибудь случится, ты приходи ко мне немедля. Не думай и не решай сам. Приходи.
— Дык что со мной случится посреди океана?
— Ничего, — сказал я. — Океан — это самое безопасное место, какое у тебя было за три года.
Он подумал и вдруг усмехнулся.
— И правда.
— Вот и радуйся. У нас впереди сорок дней воды, и на эти сорок дней он до тебя не дотянется.
Ермаков ушёл, а я остался сидеть. И понял, что решать мне пока нечего.
Что бы я ни надумал, сделать я ничего не могу. Свидетеля у меня нет, имени я не знаю, до России три года. Зато я теперь знаю, за что отвечаю.
Всё это время я таскал на себе эту тяжесть вслепую и не знал, чем она обернётся. А нынче она обрела вид, хоть и скверный, зато понятный.
Мальчишка не вор и не разбойник. Он свидетель, которого купили и отложили. И моё дело нынче простое. Довезти его живым
* * *
К вечеру двадцать третьего мы вышли из пролива. В проливе меня со всех сторон обжимала земля. Справа Англия, слева Франция, и куда