Чужой берег - Игорь Алмазов
Тут я вспомнил ещё кое-что.
— Прохор. Я тебя давно спросить хотел.
— Чего, вашбродь?
— Ты воды боишься.
Он сразу перестал чесать в затылке.
— Дык боюсь.
— А в Портсмуте на берег ходил. Сколько раз?
— Восемь, — сказал он не думая, и по тому, как быстро сказал, я понял, что он их считал.
— В шлюпке?
— В шлюпке.
— И как?
Прошка помолчал.
— Дык я не гляжу, — сказал он наконец. — Сяду на банку, руки под себя — и гляжу в дно шлюпки. Там доски. Я доски и считаю, покуда не пристанем.
— А назад?
— И назад так же.
Я поглядел на него. Восемь раз туда и восемь обратно — и всякий раз он садился на банку и считал доски.
— Отчего не отказался?
— Дык кому откажешь-то? — он поглядел на меня с удивлением. — Пётр Севастьянович велит, я иду. Он же не спрашивает, боюсь я аль нет.
— А ежели бы я велел?
— И вам бы тоже пошёл, — сказал Прошка. — Вам бы даже сказал, что боюсь.
* * *
В десятом часу я собрался ложиться. День вышел длинный. Утром — Ермаков со своей правдой, днём — шестнадцать человек, вечером — журнал и записи.
Я разделся и сел на койку, и в эту минуту стукнули в переборку.
— Кто?
— Дык я, вашбродь.
Прошка просунул голову.
— Там к вам пришли.
— Кто?
— Из плотницкой артели. Никанор Иваныч привёл.
* * *
Я вышел. У трапа стояли двое.
Качанов, плотник, и с ним — человек, которого я знал в лицо, а имени не помнил. Лет сорока пяти, сутулый — из тех, кто на корабле делает своё дело и на глаза не попадается.
Стоял он странно: слегка согнувшись вперёд и расставив ноги, переминался, и лицо у него было такое, какого я на этом корабле не видел ни у кого.
— Никанор Иваныч, что?
— Дык вот. — Качанов подтолкнул его вперёд. — Он к вам не шёл, а я его силком привёл. Теперь ещё и за фельдшера подрабатываю, как будто дел своих мало.
— Отчего не шёл?
— Дык стыдно ему.
Я поглядел на человека внимательнее: лоб мокрый, дышит часто и мелко. Стоит, не разгибаясь, и одну руку держит на животе чуть ниже пупа.
И вот тут у меня внутри всё подобралось.
— Как звать?
— Ефрем, — выговорил он.
— Ефрем, ты когда мочился в последний раз?
Он поглядел на меня с ужасом, оттого что я спросил это прямо и вслух.
— Дык… — Он сглотнул. — Со вчерашнего.
— С какого часу вчерашнего?
— С обеда.
— Позывы есть?
— Есть, — сказал Ефрем и вдруг задохнулся. — Есть, вашбродь. Всё время есть. Я хожу и не могу.
Сутки с лишним. Пузырь у него сейчас стоит над лобком, как налитая склянка, и растягивается с каждым часом. Ещё немного — и почки начнут отказывать, а если пузырь лопнет, моча уйдёт в брюшную полость, и я его уже ничем не спасу.
Значит, катетер. Нынче же, при свече, на качке.
Глава 17
— Ефрем, ложись.
Он лёг на койку с трудом, потому что разогнуться не мог. Я задрал ему рубаху и стал смотреть. И увидел то, что ожидал увидеть. Над лобком выпирало округлое, размером с небольшую дыню, и выпирало отчётливо, так что видно было глазом.
Я положил ладонь. Тугое. Не мягкое, как бывает при вздутии, а именно тугое и упругое, и при нажатии Ефрем застонал и дёрнулся.
Тогда я стал стучать. Над животом сверху отзывалось звонко и полым, как над пустым бочонком. А ниже пупа, вот тут, где выпирало, пошло глухо. Я обвёл эту границу пальцем и запомнил.
— Владимир Гаврилович, поглядите.
Скородумов приложил руку и покивал.
— Полный.
— До краёв, — я выпрямился. — Ефрем, слушай меня и отвечай прямо, тут стыдиться нечего.
Он поглядел на меня страдальчески.
— Давно ли струя ослабла?
— Дык… — он замялся. — С весны.
— Ночью встаёшь?
— Встаю. Раза три.
— И давно так?
— С прошлого года, — сказал он тихо. — Только я не думал, что это болезнь. Я думал, оно от лет.
В эту минуту я разозлился, и не на него. Человеку сорок пять лет. Он год встаёт по три раза за ночь и полгода не может помочиться как следует, и всё это время думает, что так и надо. И никто ему не сказал, что это не от лет.
Дальше я спросил про то, о чём спрашивать неловко, а надо.
— Ефрем, было у тебя когда-нибудь дурное после портов?
Он побагровел.
— Отвечай. Мне не для сплетни, мне для дела.
— Было, — сказал он наконец. — В седьмом году, в Ревеле. Знахарка какая-то мазала. И после того года полтора больно было.
Ну вот. У человека сорока пяти лет, который перестаёт мочиться, причин обыкновенно две. Либо железа разрослась с возрастом и передавила проток, либо после старой дурной болезни в протоке осталось сужение. У него, судя по всему, было и то и другое, а для дела разница невелика.
— Ефрем, слушай меня внимательно.
— Слушаю.
— У тебя пузырь полон и не опорожняется. Это надо решить нынче, и я это сделаю.
— Больно будет?
— Будет, и врать не стану. А теперь про то, что будет, ежели не делать. Моча копится и давит назад, в почки. Почки такого не терпят. Через сутки, много через двое, они станут отказывать, и тогда тебя уже не спасёт никто.
Он притих.
— И что тогда?
— Помрёшь, и помрёшь тяжело, — я поглядел ему в глаза. — Не пугаю, а объясняю, чтобы ты не дёргался, когда я начну.
Ефрем сглотнул.
— Делайте.
Катетер я взял из казённого набора. Катетеры знали ещё греки, и у нас в наборе лежали три, оловянные, разной толщины и с изгибом на конце. Ими пользуются часто и ими же калечат.
Всё дальнейшее я делал так, как учили меня, и здешний век мне в этом не мешал только оттого, что не понимал, чем я занят. Кипятил четверть часа, вымыл руки известковой водой, смазал катетер жиром не жалея. Скородумов глядел на это, как глядят на чужую молитву: не спорил и не спрашивал.
— Владимир Гаврилович, свет держите ровно.
Ефрема я уложил на спину, велел согнуть колени и развести.
— Дыши ртом. Медленно. И не тужься, что бы ни делалось.
Дальше я работал молча. Катетер идёт не силой. Он идёт своим весом и своим изгибом, и твоё дело держать его в трёх пальцах и слушать, что там впереди. Прошло легко на два вершка. Потом на три. А